— Быстрее, вы говорите, чем ветер сейчас?
— Да, — сказала я.
Он, потея, пристально, с подозрением посмотрел на меня.
— Ну в таком случае скажите-ка мне, мисс, как это быстро — быстрее ветра?
— Я не знаю, — сказала я. Я держала часы и сумку около груди, и мне снова хотелось плакать, но я удержалась. — Я не знаю, — сказала я, — очень быстро.
— Послушайте, мисс, вы должны быть более внимательны. Вы можете так перепугать своим поведением человека, что доведете его до беды.
Гудки продолжали звучать вверх и вниз по улице, они становились все громче, превращаясь в хор хроматического воя. Полицейский подал грузовику знак, чтобы он ехал, и шофер поехал, включив скорость, сердито поглядев на меня, все еще бледный от страха.
— Вы должны смотреть, куда идете, мисс.
— Я буду, — сказала я и крепче прижала часы к груди.
Он посмотрел вниз, на меня, сопя.
— А вы не выпили лишку, мисс? — спросил он.
— Да, — сказала я, — я выпила два мартини в баре «Наполи».
— Вы не должны меня бояться, — сказал он, — я вас не обижу. Могу я спросить, куда вы идете?
— Я иду к зайке.
— Зайке?
— То есть, — ответила я, — я хочу сказать: к Гарри.
— Что ж, мисс, я уверен, что это отлично, но я хочу сказать: не могу ли я помочь вам найти дорогу? У вас такой вид, будто вы потерялись.
— Нет, — сказала я, — я иду на Корнелия-стрит, вот туда, выше.
Взяв меня под руку, он перешел со мной улицу. Я видела, как на авеню поднимается вода, сверкающая, но чистая, которая затопит меня; я почувствовала, как подкрадывается спазм.
— В этом городе надо быть очень осмотрительной, мисс, — они несутся как сам дьявол.
— Да, верно, — сказала я. — Они не ездят так в Виргинии.
— А-а, так вы оттуда?
— Да, — сказала я, — из Порт-Варвика. А Гарри — это мой дядя из Порт-Варвика. Он приехал погостить к Ленни на Корнелия-стрит.
— Ах вот как, и кто же этот Ленни?
— О, это наш двоюродный брат.
— А могу я спросить, мисс, что вы так заботливо держите в этой сумке?
Я посмотрела вверх и улыбнулась ему.
— Мы с Гарри на прошлой неделе обокрали тот банк на Девятой улице. Они этого не знают. А деньги тут, у меня.
Мы стояли на краю тротуара — он откинул голову и расхохотался.
— О, отличная вы девица, это уж точно! — Он потрепал меня по спине. — А теперь будьте осторожнее, мисс.
— Буду, — сказала я. — И большое вам спасибо.
— Прощайте.
— Прощайте.
Шагая вдоль квартала к Ленни, я вновь почувствовала спазм — борясь с тошнотой, я прижалась к фонарному столбу так, что на руке у меня отпечаталась ржавчина, и тогда я ни о чем не могла думать, кроме как о том, чтобы снова стать распутницей, птицы зашелестели вокруг меня, пролетев сквозь тихую сверкающую воду, замахали крыльями, суша их, и появилась туча, затянувшая небо, и похолодало, словно включили вентилятор, остудив пот на моей спине; я постояла, прислонясь к столбу, пока в чреве трудилась боль. «Одна капелька чего угодно, — подумала я, — может спасти жизнь бедной пропащей Пейтон», потому что все было так беспутно, и, может, в конце концов он скажет: «Нет!» «Нет, — сказал он однажды с гораздо большим огорчением, чем чувствовала я, — нет, я этого не понимаю. Я слышал про мужчин, которые за один-два года становятся странными, но никогда не слышал, чтобы такая хорошая, приличная девушка, так замечательно мыслящая, вдруг сломалась. Вот чего я не могу понять, Пейтон, — а ты можешь? Что случилось с тобой?» Он не понимал, что я вдруг стала тонуть, не понимал про птиц — я никогда не говорила ему про них. Гарри не знал про птиц или про то, как я относилась к Марте Эпштейн — он стал ренегатом в столь малом — неужели он не мог простить мне то, что я не прощала его, и то, что я наделала? Неужели он не мог понять, как я страдала от собственной ненависти и в каком я была отчаянии? Он никогда не мог понять этого или чего-либо другого; или когда я стала спать в Дарьене с Эрлом Сандерсом, мы стояли с ним однажды под душем, и тут крылья и перья все собрались и пролетели сквозь желтую полупрозрачную занавеску — так я повисла на нем под сильным душем, и я думала: «Ох, Гарри, ох, моя плоть!» Я думала: «Бедное голодающее существо, бедная частица Бога, бедный человек». Спазм прошел. Я оторвалась от фонарного столба, взяла свою сумку и пошла по улице. Свет спустился с крыш зданий, и люди сидели на солнце в дверях, почти не шевелясь и оцепенев, как спящие кошки; мне хотелось выпить еще мартини, но, подойдя к дому Ленни, я забыла об этом. Так сильно у меня стучало сердце. Я остановилась. Наверху, в чащобе пожарных лестниц, какая-то женщина вытряхивала одеяло, посылая вниз тучу пыли, и где-то заплакал ребенок; улица в основном была пустынная и мирная — я понимала, что не должна думать о доме. Я вошла в вестибюль и нажала на кнопку, услышала, как наверху зазвонил звонок, — здесь было так тихо, словно ты услышала во сне отдаленный телефонный звонок: раз, и два, и еще раз; по авеню проехали, урча, грузовики и потом автобус — я его слышала: с шипением открылась дверь, снова зашипело, когда она закрылась, и с нарастающим грохотом заработал мотор, замирая вдали. Затем я уже сама была в автобусе, потея среди всех этих посетителей магазинов, чувствуя запах, исходящий от испарений, от кожаных сидений в пятнах от пота, которые с шипящим грохотом уносит автобус в центр и вдаль от этих мучений и моего колотящегося сердца. Только теперь звонок звонил по крайней мере пять раз, а я по-прежнему стояла в вестибюле, пот струился по моему лицу, и я была одна. Я позвонила еще раз, но никто не ответил. И я подумала: «Ох, Гарри». Я присела на приступок у двери и вытащила из сумки часы, но нет: я почувствовала, что успокаиваю себя как ребенок — когда слишком много хорошего, это плохо, даже мои часы, так что я выбросила… выбросила из головы мысли даже об этой успокоительной прохладной тьме и безостановочно движущихся колесиках. Их я сохраню для Гарри. Но Гарри. Ох, Гарри. И неужели он снова не вернется? Я положила часы обратно в сумку, ощупывая их снаружи — все рычажки и кнопочки, которыми можно пользоваться. За дверью раздался топот ног, стук каблуков, два луча света на взбитых волосах и женский голос: