— Вот что, леди, держитесь-ка вы старика Стэна Косицки, — сказал он, — я знаю этот город как свою ладонь.
И мы снова остановились на углу Пятой авеню у светофора. Мне виден был вход на Мьюз вниз по улице, я захотела выйти.
— Я тут выйду… — начала я.
Но он поднял руку и грандиозно скривил губы, командуя:
— А ну подождите-ка, леди, мы мигом туда доедем. Вид у вас больной. Так что предоставьте все старику Стэну Косицки.
Итак, мы ждали, и я старалась не думать о доме. Но. О, я старалась не думать, — вот если бы Гарри. Итак, мы ждали. Я посмотрела в окошко — день клонился к вечеру, но прохладнее, казалось, не становилось. На углу унылый мужчина, перепачканный чем-то белым, продавал с тележки «Хорошие комиксы»; две маленькие девочки в летних платьицах протягивали мелочь за апельсиновый лед, и женщина в брюках, с острым надменным лицом — совсем как у афганской борзой, которую она держала на поводке, — купила мороженое; она поднесла его собаке, и та мигом проглотила мороженое, подцепив его жадным розовым языком. Уставшие от жары люди медленно передвигались по дню, обмахиваясь газетами, — мне снова захотелось пить, и я подумала о доме. Алберт Берджер сказал: «Конечно, ты от этого страдаешь — ты выдала мне куда больше, чем представляешь себе, моя красавица, — в конце концов (глаза его увлажнились) я ведь изучаю людей: для данного общества, из которого ты происходишь, симптоматично то, что оно производит разрушающуюся семью — а-а, терпение, моя красавица, я знаю: ты скажешь: симптоматично не для этого общества, а для нашего, для машины культуры, однако это архитипично для данного Юга с его канцерогенной религиозностью, его утомительной потребностью ставить манеры выше морали, отрицать все этносы… Считай это наносным в культуре. Еще удивительно, моя красавица, что тебя не заставили трудиться с шести лет, зарабатывая себе на хлеб, как детей некоторых племен». — «Да. Да». Вот что я ответила. Но я помнила траву и чаек.
— Итак, леди, — сказал шофер, останавливая машину перед Мьюз, — старик Стэн Косицки привез вас к месту назначения в целости и сохранности.
Счетчик в последний раз щелкнул, он выключил его, подняв флажок: 0.50. Я порылась в сумке, но насчитала только тридцать центов. Ужас. Это все испортит мне с Гарри, и я помнила, как он сказал перед тем, как у нас действительно пошло все плохо: «Мне неприятно поднимать этот вопрос, дорогая, но ты должна быть более аккуратной с деньгами. Мне неприятно говорить это, дорогая, но это становится частью синдрома вместе с грязью под кроватью. Ты меня понимаешь?»
— У меня только тридцать центов, — сказала я шоферу, и сердце мое так и колотилось — не из-за него, а из-за моего Гарри: что он скажет, когда ему придется расплачиваться? Но тут я сказала: — Но вы подождите минутку — я пойду добуду денег.
— Конечно, леди, старик Стэн Косицки — воплощенное терпение. — Он поднял руку, закурил сигарету и откинулся назад.
Или это было, думала я, сидя на краешке сиденья и беря сумку, или это… Это Страссмен говорил про синдром. «Вы опасно рассеянны, — сказал он и вытер нос. — Вам, знаете ли, нужна моя помощь». — «Фу, да вы спятили», — громко произнесла я.
Шофер повернулся и хихикнул:
— Правильно, леди. Это спятивший мир. Иногда я думаю, не спятил ли старик Стэн Косицки.
— Не вы, — сказала я и вышла из такси. — Одну минутку, — сказала я. И пошла по асфальтовой дорожке к квартире Алберта Берджера — первой двери, выкрашенной белым, с бронзовым фаллическим молотком из Испанского Марокко. На мой звонок тотчас ответил тощий индус, прежде чем я успела подумать. О том, что к двери подойдет Гарри, или о чем-либо другом. Его звали Сирил Какой-то-Там; у него был акцент одновременно балийский и индусский и вечная улыбка, в руке он держал мартини.
— Алло, Пейтон, — сказал он.
— Хелло, Сирил, — сказала я. — Гарри тут?
— Вы это про миистера Гарри Ми-и-лаха?
— Да, — сказала я. — Гарри Милах. Он тут?
Индус с минуту постоял, покачиваясь, глядя на меня и думая, наморщив лоб и выпятив синие губы.