— Это уж точно красиво, — сказала сестра Адельфия. И с небрежной беспечностью выбросила вверх руки, демонстрируя стук своих бусинок.
— Это точно, — сказала Элла. — Это святилище от альфы и омеги, где все тайны раскрываются.
— Аминь! — произнес брат Эндрью, нервно подпрыгнув на песке. — Так он и говорит.
Ла-Рут рыгнула.
— Стонволл, — сказала она, — вылезай из воды. Надень, мальчик, сандалии. А то поранишь ногу об устрицу.
Стонволл послушался, покорно пошел назад по пляжу, волоча ноги, таща свое одеяние по воде. Он нашел себе подружку, маленькую, лет четырех девочку, у которой губы были вымазаны вареньем и которую Элла, нагнувшись, спросила:
— Как твое имя, детка?
— Дорис, — ответила девочка тоненьким слабым голоском.
— А где твоя мама? Ты потерялась?
Она хихикнула, сунула подол своего одеяния в рот и не стала отвечать.
— Ну тогда, — сказала Элла, — держись Стонволла. Он о тебе позаботится. А маму твою мы живо найдем.
Они снова все уставились на плот. Что-то, казалось, должно было начаться: из-за занавеса высунулась темная рука, поманила одного из стоявших в воде старейшин — он залез на плот и исчез в святилище. По пляжу пронесся шепот. Толпа придвинулась ближе, шумя, рассуждая.
— Теперь уж он вот-вот появится.
— Да уж наверняка. Я всегда чую.
— Ну откуда ты знаешь?
— Я всегда чую. Как старейшина пошел туда — значит, время.
— Да ведь еще оркестр не приехал.
— Правильно. Интересно, где они?
Тут, точно по данному знаку, на болоте, позади толпы, зазвучала труба — одна громкая чистая нота, мощная и продолжительная. Люди повернулись, расступились посередине, и оркестр — двадцать или тридцать музыкантов-мужчин в ярко-малиновых одеяниях — проследовал по пляжу, по-военному развернулся и пошел по воде. Толпа ахнула; все зааплодировали, раздались приветственные возгласы.
— Великий день, а какие лихие ребята!
— М-м-м. Оркестр что надо!
В широких одеяниях и в сандалиях музыканты пробирались к плоту по доходившей до бедер воде, удерживая равновесие с помощью поднятых вверх тромбонов и корнетов — инструменты сверкали в сумерках, посылая по воде золотые блики. Затем оркестр повернулся и медленно разделился возле плота на две группы. Тишина воцарилась над толпой — не было даже тишайшего шепота, если не считать детей, которых родители тут же отодрали за ухо или шлепнули. Это был наивысший пик ожидания. Где-то ниже со слипа вышел паром, дал гудок, и звук прошел по воде и растаял. Маленькие волны набежали на берег; кто-то охнул от волнения, на него шикнули, и по небу, жужжа, пролетел неуслышанный самолет, — наверху воздух порозовел, а потом потемнел, став густо-малиновым, внезапно озарив залив огненной вспышкой. Из-за плота выскочила квакающая рыба, сверкнув серебристыми плавниками; Ла-Рут закачалась и застенала.
— О-о, Иисусе, бедные люди. Что они станут делать? Бедняжка Пейтон. Нет ее!
Нету!
Элла ткнула ее в ребра.
— А ну замолчи!
Ла-Рут стала тихо всхлипывать, вцепившись Стонволлу в руку, а Элла снова уставилась на плот — взгляд ее был спокоен и таинствен. Занавес зашевелился, толпа тихо ахнула, и у края плота появился мужчина. Это не был Папаша Фейз. Это был Гэбриел, управитель, ведущий, главный заместитель — мужчина с суровым мускулистым лицом и остекленелыми выпученными глазами. Казалось, он вышел из хорошей, редкой породы со своим орлиным профилем, который он без скромности, почти с презрением демонстрировал и так и этак, и со своими тонкими, растянутыми губами. Никто из толпы не видел его раньше — люди стояли смиренно и не зная, чего ожидать. На нем было голубое одеяние, плотно облегавшее шею, как облачение. На одеянии над его сердцем, на его крепкой, явно мускулистой груди был вышит непонятный серебряный герб. Он стоял так, наверное, с минуту, совершенно неподвижно, кроме его надменной вращавшейся головы, выставленной на изумленное обозрение; легкий ветерок заиграл подолом его одеяния. Плот слегка покачивался. Тут он поднял вверх опущенные по бокам руки.