Несколько минут они молчали. В прихожей послышались шаги. Скрипнула дверь на кухне. Вероятно, вернулась Люба.
Савицкий не двигался. Он смотрел прямо перед собой. Куда-то в окно и дальше….
— Неблагородный? — тихо произнес Киреев, — Эх, Валя… Да. Таланты. Но этого мало… Твой Семен Ильич — алкоголик. Что бы он дал без меня? А у Медведева на уме одни женщины были… А кто предложил тебе защищать диссертацию, кто?
— Нет, Петр Александрович… Вы предложили мне предать себя. Свою совесть, свои принципы… Чтобы не терзать то человеческое, что, возможно, еще не покинуло вас… Не удастся. Я честный человек.
Киреев поднялся. Достал платок, протер очки.
— Всю жизнь для тебя, Валя, небо с овчинку, потому что тебя однажды в жизни обидели… Вадим Павлович! — Киреев кивнул, что надо уходить.
Вадим, не шевелясь, сидел в кресле. Сигарета давно погасла, но он все держал ее, сильно сжав пальцами.
Киреев подождал, затем решительно направился к двери. У порога его остановил голос Савицкого:
— А знаешь, Петр Александрович… Я буду драться. И за свою работу. И за Семку… Буду. Не знаю, как, но буду…
— Ничему жизнь тебя не научила, Валя, — глухо проговорил Киреев. — Я перед совестью своей чист, но тебе этого не понять. Слишком ты считаешь себя обиженным. У нас разный взгляд на вещи, Валя… Драться так драться.
Вышел. Через минуту хлопнула дверь.
Был объявлен перерыв минут на тридцать. После будет доклад Устиновича.
Сообщения Устиновича обычно собирали такое количество народу, что один из обсерваторских мудрецов предложил продавать билеты. Возможно, это была шутка…
Бродский настиг Вадима в дверях:
— Сыграем блиц?
У Вадима не было настроения. Но делать нечего — в буфете такая давка, словно это последний пункт в городе, где еще сохранились продукты.
Они стали протискиваться через толпу. В фойе конференц-зала устроена выставка картин какого-то самодеятельного художника, студента университета. Вадим давно порывался ее посмотреть, но все не было времени. Говорили, что интересно. Соединение Рериха с Гогеном плюс собственное видение.
— Слушай, может, посмотрим картины? — предложил Вадим.
— Какие? Вид на затылки? — Бродский прислонился плечом к стене и вытащил карманные шахматы.
— Удивительно, сколько интереса вызывают доклады Виктора Семеновича, — произнес Вадим.
— В основном скандального, — Бродский сделал первый ход и передал шахматы Вадиму. — Ваше слово.
Вадим не любил карманные, шахматы. Невозможно сосредоточиться, все мельтешит. Но блиц есть блиц, и он сделал, ответный ход…
Между двумя затылками виднелся кусок картины — вытянутые голубые руки на красном фоне.
— Эту картину, кажется, купил Селехов. С физической кафедры, — говорил один из стоящих, долговязый мужчина.
— Что-то от раннего Шагала, — поддержал второй, лысый и в очках.
— Да, что-то, — согласился долговязый.
Вадим крутил головой. Ему хотелось увидеть всю картину. Никак не удавалось…
Бродский протянул ему доску:
— Да играй же… Они выпендриваются, а ты уши развесил.
Он нисколько не обращал внимания на окружающих.
Долговязый оглянулся. Эдуард невозмутимо смотрел на шахматы.
— Вы видели когда-нибудь Шагала? — нервно спросил долговязый.
— Вы ко мне? — предупредительно переспросил Эдуард.
— Да, — с готовностью подтвердил долговязый.
— Ах, ко мне! Извините, нет времени ходить по галереям. Я работаю «от» и «до». А в свободное время торчу в кабаках. Да-с.
— Оно и видно, — поддержал лысый и потянул приятеля к следующей картине.
— А ты нахал, Эдя, — сказал Вадим, ему никак не удавалось всадить ладью в ячейку.
— Дело не в Шагале. Меня бесят эти типы. Наверняка пришли, чтобы посмотреть, как Витю будут жать к ковру. Скандальчика им хочется. Если бы продавались билеты, они взяли бы в первом ряду.
Бродский нежно любил Устиновича. И был агрессивно настроен ко всему, что могло повредить его кумиру.
— Напрасно ты. Может, это доброжелатели.
— У меня чутье на людей. Ты посмотришь на них в зале, — заявил Бродский. — А твоя снисходительность, Димка, тебе еще даст прикурить. Помянешь мое слово. Строже надо быть, осиротевший брат Тиберий… Ходи!
Вадим посмотрел на Эдуарда. Намек? Еще никто не ставил ему в укор уход из обсерватории Ипполита. Это он услышал впервые. Что ж, должно было произойти. Слишком уж носилось в воздухе. Ипполита любили в отделе и чувствовали его отсутствие…