— Он… — Дер впервые с начала разговора немного запнулся. — Ему очень нравится Копылова… Это второе… Совсем по-настоящему. Любовь… Знаешь?
Шура утвердительно кивнул головой: еще бы!
— И теперь третье, — сказал Дер. Оказывается, у него все было по пунктам. — У нас к тебе просьба. Ты же с ней в одном классе сто лет… Привык уже… У вас ничего быть не может… Это ясно, как апельсин…
Дер сделал небольшую паузу, словно размышляя, не слишком ли категорично последнее утверждение, а Шура в это время подумал, что Сенька, определенно, в подъезд не заходил, стоял небось на улице, под дождем…
— Ведь правда, — продолжал Дер. — Если бы что было, то уже раньше бы началось. А то столько лет ничего, а тут вдруг… Это неестественно. А у Сеньки, я уже говорил, по самому по-настоящему. Только он не умеет, как ты, например, сразу познакомиться, туда-сюда, в кино, танцы-манцы, рок, па-де-де… Он даже и сказать ничего не может, не гляди, что большой… совсем как ребенок… — В голосе Дера зазвучали отеческие интонации. — Его жалко очень, понимаешь?
Шура не сказал «нет». Он, впрочем, не сказал и «да», но где-то в глубине души жалел уже этого робкого, незадачливого верзилу, который и в кино-то с девчонкой сходить боится, не то чтобы проводить до самой квартиры и там постоять, а потом… Шура почувствовал такое свое превосходство над Сенькой, как будто это он, Шура, двинул того по скуле и тот побежал… И вообще при чем здесь какая-то скула, если у Сеньки действительно так серьезно. Ходит, бедный, за ней как привязанный, как тень отца Гамлета, как…
Дер, видел, что Шура задумался, и не мешал ему… Да, из Дера получился бы блистательный дипломат — это вам не Шурины друзья, готовые чуть что к применению силы. Дер молчал, а Шура продолжал размышлять о несчастном большом Сеньке, и рисовались ему вообще кошмарные картины: как они с Ниной заходят в кино, а на дворе мороз градусов тридцать, и Сенька все ждет на улице, все ждет и уже отморозил нос или пальцы на ногах, как один знаменитый альпинист — про него Шура читал недавно в «Комсомольской правде», и ему тоже придется делать операцию… Шуре стало даже зябко от этих мыслей.
— …Ну как? — спросил Дер и, несколько переоценив свои возможности, прибавил: — Не будешь теперь больше, а? Отцепишься? — Но тут же уловил с проницательностью опытного политика, что грубый нажим может испортить дело, и поспешно добавил: — А Сенька очень извиняется… Правда… Он не хотел. Только был в тот момент прямо как лунатик. Или еще хуже. Спятил немного… С каждым может быть.
Шура молчал. И тут раздался звонок.
— Так что ему передать? — спросил Дер.
— Я подумаю, — ответил наконец Шура и, когда поднимались по лестнице, произнес такие слова: —…В общем-то, — я его понимаю… конечно, только все-таки… ну, и вообще…
На этом стороны разбежались по своим классам.
Глава III
ЗА СЦЕНОЙ
Оттого ли, что была у него превосходная память, или потому, что не так уж давно это происходило, но Алексей Евгеньевич Горюнов до мельчайших подробностей помнил свои студенческие годы. Как в пьесе, увиденной лишь вчера, проходили перед ним его педагоги: он вглядывался в их лица, слышал голоса… Вертлявый, весь точно на шарнирах декан факультета по прозвищу «французик из Бордо»; вежливый, всегда печальный библиотекарь, произносивший «В» вместо «Л»: «вошадь», «вокатор»; неизменно любезная пожилая секретарша Евдоксия Дементьевна, забавно сочетавшая с местоимением «вы» глагол в третьем лице единственного числа («Вы наконец принес вашу зачетку?», «Вы ходил в деканат?»). Отчетливо помнил Горюнов и декорации этой «пьесы»: сероватое школьного типа здание, короткий, широченный переулок, что вел к нему; классы-аудитории. На первом и втором этажах — биофак, ходить по его коридорам Горюнов не любил; во всяком случае, первое время, пока не привык к виду подопытных животных — особенно собак, которых там держали при лабораториях. Не забыл он выщербленную ступеньку у входа — третью снизу, темно-серую с белыми вкраплениями, он увидел ее снова год назад, когда приходил в институт на традиционный сбор, и так же, по старой привычке, перешагнул через нее…
Помнил он всех преподавателей, но вспоминал лишь немногих. Высокого, седого, с козлиной бородкой, который откашливался, будто громко блеял. По виду настоящий Дон Кихот — только в синем двубортном костюме и без копья. Как он читал литературу XIX века! Горюнов был юношей скептического склада — из тех, кто глядит на все с внутренним прищуром: «Посмотрим, что вы нам такого скажете?.. Чем удивите?..» Но все его молодое недоверие почти мгновенно растаяло в зычном, хорошо поставленном голосе «Дон Кихота»; он видел Пушкина его глазами; читал и перечитывал Достоевского, говоря языком спорта, с его подачи; и не возникало ни малейшего желания искать повода для ехидных вопросов или споров, хотя спорщик он был великий и свои мысли по любому поводу худо-бедно, но имел.