Должно быть, этот способ извещения давно не практикуется, так как окошечко в двери распахивается слишком поспешно, да и лицо привратницы, выглядывающее из-под черного клобука, как галка из гнезда, слишком испуганно. Привратнице лет под шестьдесят, лицо ее иссечено морщинами и вдоль и поперек, будто дожди и ветры прорубили в нем борозды, как на камне.
Она молчит и чего-то ждет, вглядываясь в меня испуганными, но колючими глазами. Я догадываюсь: надеется услышать уставное приветствие, указывающее, что пришел верующий. Я тоже молчу.
Тогда привратница бормочет про себя, одними губами: «Во имя отца, и сына, и святого духа! — Сама же отвечает: — Аминь!» — и только тогда спрашивает:
— Пан до матери игуменьи?
Я киваю. Как-то странно и неловко разговаривать с человеком через решетку. Видишь, собственно, отдельно один глаз, шевельнешься — другой, посмотришь ниже — увидишь черные, словно закопченные на огне, губы.
— Пан есть корреспондент? — продолжает свой допрос привратница, и теперь я слышу в голосе любопытство, а в глазах вижу первый проблеск интереса.
Я коротко отвечаю.
— Пан из Москвы?
Я снова киваю. Привратница опять бормочет что-то уставное, затем окошечко захлопывается, долго и нудно гремит ключ в замке, и калитка в воротах, наконец, открывается. Монахиня ударяет ею сразу за моей спиной, бормоча молитву, чтобы мирской соблазн не проник вслед за мной. С треском и звоном поворачивается ключ. Скосив глаза, я вижу его круглую головку: ключ весит не меньше килограмма.
— Прошу пана! — произносит монахиня, обгоняя меня, и идет впереди, опустив голову.
Меня распирает любопытство, и, хотя мне несколько неловко, все равно я веду себя как соглядатай во вражеском стане. Бросив взгляд вокруг, я понимаю, почему все окна «покоев» были пусты. С горы спускается большая процессия монахинь. Все они в черном, над их плечами отливают золотом какие-то, как мне кажется, хоругви или кресты. Только приглядевшись внимательно, я различаю, что монахини несут тяпки, и понимаю: откапывали лозы на монастырском винограднике, прикопанные на зиму землей. Виноградник у монастыря раскинулся на трехстах гектарах, — в такую горячую пору монахиням, пожалуй, не до молитв.
Привратница замечает, что я отстал и глазею на процессию работяг, и окликает меня требовательным:
— Пшепрашам пана!
А монахини идут совсем как солдаты. Даже строй у них солдатский, — воины во Христе! Они разбиты как бы на взводы. Во главе и замыкающими каждого взвода идут старухи. Самые молодые — а я вижу и совсем еще девчонок, по шестнадцати-семнадцати лет, — занимают в строю места в середине. «Для лучшего присмотра!» — догадываюсь я.
В это время привратница открывает двери обители и передает меня с рук на руки, как арестованного, другой монахине. Эта немного помоложе, лицо у нее белое, видно, она редко покидает покои. Новая провожатая произносит свое уставное обращение к господу и, уже не задавая вопросов, спешит впереди меня по длинному коридору, в котором пахнет рыбой и капустой. Я вспоминаю: сегодня среда, постный день.
Запах этой постной пищи преследует меня довольно долго. Мы идем мимо трапезной. Двери в трапезную открыты, столы застелены холщовыми скатертями, на них миски и железные подносы с темным хлебом, деревянными ложками. Полевые бригады идут обедать.
Провожатая сворачивает на лестницу, и мы поднимаемся на второй этаж. Тут углом сходятся коридоры, и в каждом коридоре двери — двери с иконами на косяках, и я догадываюсь, что это и есть кельи.
Проходя мимо полуоткрытой двери, заглядываю в нее. Две солдатские кровати, застеленные серыми суконными одеялами, комод, стол под клеенкой, два стула, несколько икон в «красном» углу, и ничего больше! И это обиталище женщин! Или тут живут только старухи?
Провожатая все ускоряет шаг, вот-вот побежит, и я вынужден поспевать за нею. Коридор застелен дерюжной дорожкой, монахиня идет точно по середине дорожки. Глядя на ее мелькающие из-под длинной рясы ноги в грубых нитяных чулках и чоботах, я замечаю, что дорожка истоптана только на самой середине, и невольно иду след в след за провожатой.