— Вот и Ахим! — воскликнул господин Адам. — Ты уже здесь, значит, и Клаус скоро явится. — И он поднялся, чтобы поздороваться с гостем и предложить ему стул. Приветливый и веселый, он всем своим видом выражал уверенность, что Клаус явится со дня на день. Адам стал расспрашивать Иоахима, довелось ли им быть в Берлине и что пришлось там пережить, но тут же прервал себя, сказав — Ладно, ладно, все это я услышу от Клауса.
Затем рассказал без околичностей, что здесь он, так сказать, временный гость и каждый день ждет увольнения; но надеется остаться если не инспектором, то по крайней мере простым служащим. И хотя он не упоминал об отце Радлова, все же Иоахим слышал в его тоне сочувствие, и ему казалось, что господин Адам как будто оправдывается в том, что его тоже немедленно не уволили. Сидя перед ним на стуле, Иоахим отвечал односложно, беспомощный, удрученный, не зная, как сообщить отцу своего друга ужасную весть. Память отказывала, все фразы, приготовленные с такой тщательностью, улетучились, и бумажник друга, который он носил с собой, раскаленным железом жег ему грудь. «Как же мне сказать ему, — думал он с отчаянием, — ведь это так тяжело, невыразимо тяжело. Я просто не в силах».
— Когда же ты видел Клауса в последний раз?
«Когда он лежал передо мной мертвый, с запекшейся кровью в волосах…»
Иоахим даже вздрогнул от этого вопроса. Бледный, не отрываясь смотрел он на человека за письменным столом, словно ища у него поддержки, и увидел, как в его серых глазах затрепетал тревожный огонек, а губы пытались что-то произнести.
И вот он услышал свой голос, но ему казалось, будто говорит кто-то другой. Бормоча бессвязные слова, он повторял, что Клаус уже умер, никогда не вернется, что все произошло очень быстро и Клаус ничего не заметил. А потом замолчал, выбившись из сил.
При этом он смотрел в пол на блестящий линолеум, оттого что не осмеливался смотреть в глаза отцу Клауса. Но вот он поднял голову. Лицо человека за письменным столом изменилось. Серое, осунувшееся, с резкими морщинами, которые залегли крутыми бороздами между носом и ртом, оно казалось лицом глубокого старца. Видно было, что весть эта его поразила. Как слепой, уставился он в одну точку, потом плечи его начали тихо вздрагивать и он закрыл лицо руками — сильными и крепкими, «как руки Клауса», — подумал Иоахим.
Иоахим не смел пошевельнуться. Ему хотелось обнять отца своего друга за плечи и сказать ему что-нибудь утешительное. Но ничего не приходило в голову. Осторожно положил он бумажник Клауса на край стола и тихо пошел к двери.
На следующий день Иоахим встретился с Тильдой Эйснер. Эта полненькая девушка поплакала, а потом рассказала ему, что хочет стать певицей. Она-де будет брать уроки пения у опереточного тенора из городского театра, она в восторге от него. А Радлов вдруг понял: тенор лишь милостиво разрешил ей восторгаться собой, ведь отец Тильды был хозяином сырной лавки, что по нынешним временам нельзя недооценивать. После встречи с девушкой у Иоахима осталось впечатление, что ее чувства к Клаусу были весьма поверхностными.
Отношения Иоахима с отцом не улучшились, хоть он и пытался извиниться еще в тот вечер, когда с тяжелым сердцем вернулся от господина Адама. Но старик не дал ему и рта раскрыть. С тех пор Иоахим ел в кухне и входил в комнату к отцу только в самых крайних случаях. Он не питал злобы к нему, хотя и чувствовал, что пропасть между ними с каждым днем становится глубже. Иоахим пытался доискаться причин их разрыва и не мог. Если же он спрашивал об этом у матери, то получал уклончивые ответы, из которых можно было понять, что она знает эти причины, но говорить о них не хочет. Напряженная обстановка делала его жизнь в семье невыносимой, так что он в конце концов приходил домой только есть и спать. Он много бродил по городу, наведывался ко всем школьным приятелям и знакомым.
То, что ему пришлось увидеть и услышать, потрясло его. Люди, которых он раньше уважал за силу характера, оказались на поверку тряпками. Те самые люди, которые еще полгода назад болтали о гении фюрера, о конечной победе, о необходимости всем немцам отказаться от личных удобств, уверяли теперь в своей непричастности, докучали своими мелочными страхами и, боясь потерять место на службе или мастерскую, клялись и божились, что всегда были противниками нацистского режима. От идеалов, за которые сражался Иоахим, не осталось и следа, они исчезли как по волшебству, словно никогда и не существовали. Ему было стыдно за этих людей, когда они, сидя в мягких креслах посреди всяких безделушек, причитали и хныкали, словно малые дети. В семьях Верхнего города, как и у него в семье, может быть только не так явно, воцарились страх и недоверие, здесь расшатались все традиции и устои. Иоахиму были глубоко отвратительны подобная трусость и смятение, так же как и пассивность его школьных приятелей, которые отсиживались по домам, погруженные в ленивую и безнадежную апатию, они питались только ходившими по городу слухами, что вот придут американцы и положат конец «этому наваждению».