Выбрать главу

«Пресветлый наш император, — так заканчивал я свое письмо, — мы уверены, что вы ничего об этом не знаете, ведь пан староста ни на шаг не отпускает от себя ваших жандармов и слушается не вас, хоть вы и император, а пана помещика…»

На дворе уже смеркалось, когда в хату к нам зашел учитель Станьчик. Увидев перед собой такого почтенного гостя, мать ахнула, завертелась на месте с ребенком на руках, наконец догадалась посадить Зосю на кровать и подскочила к пану профессору, чтобы помочь ему снять пальто. Но тот вежливо отвел руку, сказал, что забежал лишь на минутку, и, подойдя к столу, взял письмо, которое я еще не успел подписать.

Я с интересом следил за худощавым, чисто выбритым лицом учителя, за его внимательными, даже как будто испуганными глазами, видел, как мелко-мелко дрожит лист бумаги в сухих пальцах учителя.

— Понимаешь, мальчуган, — наконец заговорил учитель. Он не выпускал письма и нервно, точно это была не бумага, а раскаленный противень, перекладывал ее из одной руки в другую. — Понимаешь… Ты обращаешься к императору, к августейшему нашему императору, а пишешь, словно к своему приятелю Сухане. Словно ты не школьник, а один из императорских министров. Или его советник, которому позволено обо всем говорить откровенно. А подумал ли ты, мальчуган, что получится, если все мы начнем писать письма императору? И все станем советовать, как ему управлять своей империей! Это что, игрушки тебе? А потом… посуди сам, на помещика нашего осмеливаешься жаловаться. А если кто перехватит твое письмо и передаст его уездному старосте, а тот велит жандармам заковать тебя в цепи и упрятать в тюрьму? Нет, Василь, об августейшем нашем можно только в церкви, с амвона говорить, как о наместнике божьем на земле.

— Но должен же император знать, как русины живут, пан профессор.

— Он и так знает, — не подумав, должно быть, сказал учитель.

— Знает? — с болью переспросил я. — Император знает, как здесь, в Карпатах, русинам живется? И про бедного Суханю, которому не на что купить себе краски? И про то, что перед жнитвом люди голодуют, знает? Тогда почему же он молчит? И не наказывает жестоких панов помещиков с их лесничими?.. — Внезапно мне пришел на память абзац из школьной хрестоматии: «Наш император самый добрый и самый справедливый на всем свете император, он никого из своих подданных не оставит в беде…» Боже, как я верил в эти слова! Как я был благодарен ему за его доброту к людям! И сейчас верю! — Пан профессор, — дерзнул я возразить Станьчику, — этого не может быть. Не знает наш император, как мы бедствуем.

Учитель как-то даже передернулся весь от моих слов, блеснул глазами, топнул ногой. Передавая маме мое письмо, сердито сказал:

— Порвите, если не хотите, чтобы ваш сын пошел дорогой покойного деда. Император таких писем не любит. Вообще, хозяйка, слишком уж умничает ваш любимчик. Как бы ему это не повредило.

Станьчик погрозил мне сухим длинным пальцем, повернулся и, пригнувшись под дверным косяком, вышел из хаты.

6

Молчание Стефании затянулось. Не ответила на одно письмо, не ответила на второе, на третье. Тревога закралась в сердце Петра. Что могло случиться с девушкой? Может, встретила другого? Но тогда бы она написала об этом. Стефания всегда была искренна с ним. Петра мучили дурные предчувствия, не давали покоя, лишали равновесия. Стал замечать, что и уроки в школе ведет невнимательно, лишь бы отбыть время. Лезло в голову всякое. Может, эта хохотушка Ванда подговорила сестру идти не через мост, а по льду… Долго ли до беды. Он сам однажды провалился в полынью. Насилу выбрался. А ведь он — не Стефания…

Высидеть дома Петро больше не мог. Он должен собственными глазами увидеть ту, без которой не мыслит своей жизни. На следующий день, сдав коллеге свои классные группы, сел на крестьянские сани и через два часа спустился с гор к железной дороге, еще через час, прибыв поездом в Санок и перейдя мост, входил в родное село. Из-за гор как раз показалось солнце и залило всю долину в междугорье холодными зимними лучами.

Было тихо. Лицо пощипывал колючий морозец, веселое поскрипывание снега под ногами придавало бодрости. С высокого моста открывался величавый простор долины Сана, амфитеатром его обступали заснеженные, лесистые горы. Снегу навалило столько, что села в долине едва угадывались по сизым опахалам дыма. Гнулись деревья, словно от обильного цвета, исчезли под снегом тропки и дороги, и только имперский тракт, с белыми столбиками километров по бокам, стлался вдоль села и пропадал где-то далеко-далеко в горах.

Всякий раз, идя этим трактом, Петро вспоминал горестную судьбу отца. Не будь имперского тракта, отец не сел бы в тюрьму, не спился, не кончил бы так печально свою жизнь. Проходя мимо длинного, под железом, небеленого дома Нафтулы, Петро подумал, что корчма для бедного мужика роднее отчего дома. Там голодные дети хнычут, а в прокуренной, шумливой корчме их не слышно, за чаркой можно обо всем забыть. Даже о тяжелом преджнивье. Нафтула за своей стойкой приветливо встречает тебя. Хочешь полкварты — получай пол кварты, пропил все до последнего крейцера — снимай кожух, Нафтула добрый, не откажется от него. Пей да песни распевай. Не поется — хлюпай носом, проклинай свою судьбу, рыдай с досады, что родился не паном помещиком, а простым мужиком. Только не поминай все- светлого императора в своих горьких излияниях. Император далеко, а Нафтула — вот он, перед тобой, еще и улыбается благодушно в свою длинную седую бороду.

От Нафтулы мысли перескочили к Стефании. Как-то к концу каникул он прогуливался с ней по берегу Сана. Разговор зашел о воспитании детей. Говорили о неприкосновенности человеческой личности, непостижимости человеческого духа, недопустимости физического наказания детей. Вернее, говорил он, а Стефания слушала. Слушала и, вероятно, удивлялась, как это мужицкий сын, учившийся на отцовские крейцеры, до всего доходя своим умом, не только что-то смыслит в педагогике, но даже может кое-чему научить ее, панночку, ученицу Саноцкой гимназии.

Как сейчас, видит он ее перед собою. Невысокая, с длинными косами, уложенными в несколько колец вкруг головы, с нежным лицом, с тонким станом, к которому он боялся прикоснуться. Эх, если бы отец дожил до их свадьбы… А впрочем, до свадьбы еще как до тех покрытых снегом гор. Попробуй угадай, что кроется за упорным молчанием Стефании. Если бы с нею случилось несчастье — Ольховцы от Синявы недалеко, Катерина первой сообщила бы ему. Такую красивую девушку, как Стефания, на каждом шагу подстерегает искушение. В конце концов, что для нее какой-то там бедный сельский учитель, когда можно заполучить щеголеватого кавалера, одного из тех панычей, что обивают порог городского клуба. А если встретится богатый — то и совсем хорошо…

Тишину раннего утра разорвал басовитый городской гудок. Могучий звук властно раскатился по долине, ударил в стекла рабочих халуп, с левого берега Сана перекинулся на правый, полетел над притихшими селами, поплутал в высоких елях в горах и скатился в глубокие лесные овраги, разбиваясь по дороге на звонкие подголоски. Рабочие валом валили в фабричные ворота. Четверть часа спустя прозвучит третий гудок, и тогда придут в движение станки, забухает паровой молот, начнется изнурительный десятичасовой рабочий день.

Забилось сердце, когда на дороге, против часовенки, Петро увидел издали две знакомые фигурки — Стефании и Ванды. Он совсем забыл, что как раз в это время, между вторым и третьим фабричным гудком, обычно проходят здесь гимназистки со связками учебников в руках. Выходит, зря он беспокоился. Его любимая жива и здорова! Ничего не случилось с нею — не дала под ее маленькими ножками трещину льдина, не провалилась она в полынью… Что же тогда, что помешало ей ответить хотя бы на одно письмо? А может, и в самом деле повстречался на ее пути кто-то сумевший увлечь ее?

Раздумывать было некогда, панночки приближались, — еще каких-нибудь десять шагов — и Ванда первая поприветствует его и обязательно в свойственной ей манере — веселой шуткой. Так оно и было. Ванда еще издалека заулыбалась, а подойдя ближе, воскликнула:

— О, пан профессор, каким ветром? Я до сих пор не верила в чудеса, а теперь готова поверить. Нам и не снилось такое счастье — лицезреть вас в Ольховцах, да еще в такую раннюю пору. — Подала Петру руку в белой вязаной перчатке, блеснула радостно глазами. — Можете быть довольны, пан профессор, наша общая знакомая, — Ванда кивнула в сторону сестры, — начала читать в оригинале «Воскресение» Толстого. Это ваша первая серьезная победа над сердцем человека, до сих пор увлекавшегося немецкими романами и не признававшего русской литературы.