Обернувшись к столу, он увидел перед собой телеграмму Львовского наместника, просившего разрешения на казнь саноцких осужденных. При Франце-Иосифе так и делалось: вешали и стреляли заподозренных в симпатии к русским. А кому же, бог ты мой, было им симпатизировать, ежели собственный император был для них бездушным тираном? Потому-то он, молодой император Карл I, будет действовать иначе — творить людям добро. Все нации в его империи обретут равенство перед его престолом!
Карл наклонился к столу, обмакнул перо в чернильницу, на какой-то миг мысленно перенесся на саноцкую площадь, где под виселицей стоят трое обреченных, и впервые за сегодняшний день усмехнулся, довольный своим добросердечием. Разгонистым почерком написал наискось телеграммы: «Амнистировать». Подписался: «Император Карл I Габсбургский».
Когда подъезжаешь к Саноку, издалека видны не только старинный замок на обрывистом берегу реки Сан и высокие каменные дома, среди которых городская ратуша выделяется архитектурной отделкой позднего Ренессанса, но и мрачное, с зарешеченными окнами строение имперско-королевской поветовой тюрьмы. Вместе с зданием суда, над дверьми которого распластался двуглавый черный орел, и изжелта-серым зданием жандармерии с ее глухими подвалами, тюрьма была надежной опорой поветовой власти не одно столетие.
В ноябрьские дни 1918 года здесь ждали исполнения приговора трое приговоренных к смертной казни узников. Хотя молодой император подписал им амнистию, но его телеграмма прибыла во Львов после того, как в Саноке прочли телеграмму наместника, а в ней было три коротких слова: «Приговор привести в исполнение».
Войцек стоял на коленях лицом к высокому, под самый потолок, зарешеченному окну и, сложив молитвенно ладони, вел тихую беседу с богом:
— Ты, пане боже, не будь суровым ко мне. Комендант Скалка — ведь он зверь, бешеный волк, что безнаказанно кидается на людей и загрызает до смерти. Наоборот, пане боже, тебе надо бы похвалить меня, что я, долго не думая, расправился с этим проклятым кровопийцей. Пани Ванда переслала мне из Талергофа письмо во Львов, рассказала о страшных муках, которым подверглась она на допросах в присутствии Скалки. Я чуть было не сошел с ума от того письма… За что, за что он ее, такую добрую, благородную женщину, мучил? Думается мне, что не я, простой человек, а ты, святитель, как наисправедливейший судья, которому все видать со своего небесного престола, должен был покарать коменданта Скалку. Пускай бы он невзначай споткнулся и упал с берега, что ли, в быстрый Сан, либо чтобы его, изверга этакого, долбанул копытом жеребец. Ты, однако, пане боже, этого не сделал, и пришлось мне самому за это взяться. О, это не так просто, пане боже. Во сне моя милая пани пришла ко мне и со слезами на глазах сказала тихо, чтоб соседи не услышали: «Я знаю, Войцек, ты любишь меня, и греха тебе не будет, если ты своей ногой растопчешь эту вредную гадину. Честные люди лишь благодарны будут тебе за это, а господь милосердный всегда простит!» Я собрался пораньше в дорогу, и наутро, обрядившись в жандармский мундир, зашел в кабинет Скалки и без слов всадил две пули в его злое сердце. После пристрелил и другого пса, который пытался меня схватить. Я полагаю, что их, королевских псов, всех до единого надо перестрелять, раз ты, пане боже, сам их не караешь. Лишь в одном каюсь пред тобою. Непростительный, великий грех взял я на себя перед Пьонтеком и Суханей. Не надо было мне, удирая от жандармов, бежать к усадьбе машиниста Пьонтека. Вместе с Пьонтеком взяли и Суханю. Это моя вина, что они со мной вместе пойдут на смерть…