В одну августовскую, особенно ясную и тихую ночь я стал жертвой синдрома полнолуния, что вызывает хорошо известные губительные последствия в дортуарах коллежей, в общих спальнях казарм и в непостижимых сердцах убийц-потрошителей. Меня разбудила тишина, насыщенная еле уловимыми шорохами и приглушенными совиными криками. Моя собака спала на своем диване, хотя самое отдаленное мяуканье повергает ее в истерику. Я подошел к окну спальни и стал вглядываться в расплывчатый и белесый пейзаж; мелкая противомоскитная сетка делала его еще более зыбким. Мне казалось, будто на террасе, за клумбами, в тени под деревьями кто-то прячется. По мере того как я вглядывался пристальнее, я видел, как там возникают какие-то силуэты, нет, едва очерченные тени, я улавливал там какие-то движения, которые тотчас прекращались, чьи-то сдавленные покашливания. Там затаилась целая группа, терпеливая, тихо перешептывающаяся, и, несомненно, чьи-то глаза следили за мной, бесформенным, неподвижным пятном в окне, синеватым от лунного света торсом, в котором испуганно билось трусливое сердце, чей стук, как мне казалось, наполнял собой ночь.
Чем больше привыкали мои глаза к ровному и бледному свету, тем острее я чувствовал, что сад шевелится, дрожит от присутствия посторонних. Я спустился вниз и, почти голый, выскользнул из дома — в такие моменты в фильмах ужасов героиня заходит на кухню и берет нож для разделки мяса, — мимоходом скрипнув ставней и выругав спящую суку. На террасе я сел в плетеное кресло, в то самое, в котором, как мне казалось из спальни, неподвижно съежился человек, и какое-то время сидел в нем, сонный, все еще волнуясь, хотя и слегка успокоившись, и бред отступил потому, что я сам залез в пасть зверю.
Наше безрассудство продолжалось две или три недели. Я набивал карманы банкнотами, жена, чтобы выгулять суку, навешивала на себя все украшения, мы запирали дом так же тщательно, как жертва судебной ошибки приковывает себя наручниками к решеткам Дворца Правосудия. Как только я начинал меньше думать о понесенном ущербе, о моей оплошности, о том, как я смогу снова приступить к работе, раздавался телефонный звонок кого-нибудь из друзей — звонили и те, кого я надолго потерял из вида, — что вынуждало меня трижды на дню подробно рассказывать об ущербе, оплошности, о том, как трудно снова взяться за работу. Очень скоро сложился идеальный рассказ; в нем умело подавались неожиданности, употреблялись точные слова, содержались намеки, от которых мурашки пробегали по коже, в отдельных местах допускался смех. Пока я, жеманясь, словно плохой актеришка в предвоенном театре Одеон, повторял свой рассказ, я догадывался, что в соседней комнате жена невольно слушает меня, до крайности раздраженная моей хорошо отработанной тягомотиной. Что не мешало ей, если она случайно отвечала на звонок, предлагать собеседникам собственный рассказ, копию моего, пользуясь паузами, вздохами и шуточками моего изготовления.
Ибо я тоже относился ко всему этому шутливо. Хотя в душе моя давняя слабость была уязвлена этой неприятностью, зрелище нашего краха тем не менее вызывало у меня смех. По поводу этих бесконечных перезваниваний по телефону я, если мне позволено так выразиться, не отказывал себе в едких шутках. Я, конечно, был расстроен, но моих собеседников все-таки считал излишне серьезными. Разве кто другой, кроме меня самого, в состоянии понять горе, причиненное мне исчезновением моего текста, который писался медленно и трудно? Но если мне нравилось не драматизировать его, это горе, сопровождать его сарказмами, а в будущем даже отрицать? Однако обо всем этом мы уже говорили.
Постепенно мы успокоились. Мы осмеливались ненадолго оставлять дом и машину, не нагружая себя вещами и не набивая карманы всем тем, что хотели уберечь от вожделения воров. По ночам я перестал слышать скрип шагов по гравию, чье-то прерывистое дыхание, приглушенное пересвистывание. Я забыл о спрятанном в глубине встроенного шкафа арсенале, накопленном в первых числах августа. Я отказался восстанавливать пропавший роман и убедился, каждое утро как ни в чем не бывало сидя за письменным столом, что могу без усилий (во всяком случае, без литературных усилий: к этому я еще вернусь) и даже не без странного удовольствия рассказывать о моем опыте или, если я посмею употребить это слово, испытании, посланном мне судьбой, чем и вызваны первые страницы того текста, который вы сейчас читаете. Но я чувствовал себя измочаленным и страдал позывами тошноты, словно в конце диспепсии, когда более быстрый прилив крови к голове возвещает, что мигрень отпускает и что скоро тебе станет лучше.