Скоро я был вынужден признаться себе: смысл написанного текста теперь отходил на второй план, уступая место тревоге о том, хорошим или плохим почерком он будет написан. Я ловил себя на мысли, что я, вместо того чтобы прислушиваться, поет или скрежещет во мне долго отыскиваемое слово, и подготавливать ему соседство, аккомпанемент, концентрирую внимание на процессе написания, на внешнем виде написанного, на моих движениях. Я уже не писал текст, я занимался какой-то кропотливой, но неблагородной ручной работой. Я, близорукий старик, продевал нитку слов в игольное ушко. Моему дрейфующему почерку было необходимо бросить якорь. Или проигнорировать эту трудность? Снова вернуться к пишущей машинке?
Я слишком много и слишком долго возился с текстами, не выпуская из рук авторучку, я не предам ее. Писание — это единственный пульс, в котором я еще прослушиваю биение собственного сердца.
Мне пришлось не раз и не два ходить на консультацию к врачу. Да, со мной произошла именно «неврологическая передряга»: разве я уже давно не понимал этого? Поскольку мне обещали «восстановить мой почерк на восемьдесят процентов», значит, я действительно его потерял.
Без-дельник
Мальчишкой я слишком часто дулся. Если меня спрашивали, чем это я недоволен, я одним духом выпаливал: «Я-хочу-есть-я-хочу-пить-я-хочу-спать-и-мне-скучно…» Эти слова стали одной из молитв моего детства. Даже в одиночестве я твердил ее. Я разматывал ее словно змею из слов, растягивая «j’m'en» из «j’m'ennuie» и, Бог знает почему, заканчивал последний слог слова «ennui» на бельгийский манер, произнося его как «oui», а не «nuit» или «fruit»[12], что придавало этому выражению характер заклинания.
В общем, с возрастом я лучше не стал. Еда, питье, сон остаются моими любимыми видами безделья. Мои искушения обжорством, алкоголем и сном стремительно увлекают меня вниз словно по крутым склонам. Иногда склонность (в частности, к выпивке) оказывалась неудержимой. Остается объяснить скуку, более загадочную.
Я умалчиваю о самом неприятном: об опустошенности, о тусклом взгляде, о дряблом теле. Эта физическая или отроческая скука не может устоять против хорошей книги или же, в случае неудачи этого классического метода лечения, против сна, что, к сожалению, возвращает нас к предшествующим размышлениям. Более тревожит то, что я назвал бы скукой в работе или предваряющей работу; она подобна, наверное, пресловутому страху перед чистой страницей, который я считаю вздором и утверждаю, что он мне неведом.
Будем говорить откровенно. Случается, что в кабинете, где ты всего несколько минут назад с такой радостью заперся, у тебя ничего не ладится. Светит ли солнце, гасят ли его облака, все как-то тускнеет. И тогда, словно у тебя смыкаются веки, наваливается скука. Ах, это слово нелегко ставить в текст, оно не слишком приятно. Скука принадлежит к тем мелким личным слабостям, о которых пристало умалчивать, чтобы продолжать быть на высоте. Но к чему обманывать? Кстати, даже в работе бывает скука и скука. Та скука, о какой я пишу, не похожа на бездонную пустоту, которую наблюдаешь в поезде у отдельных пассажиров, что способны целых шесть часов сидеть, не читая, не впадая в дремоту, не глядя на пробегающий за окном пейзаж и даже не смотреть на молоденькую, в слишком короткой юбочке девушку, которая томно вздыхает, наматывая на палец прядку волос. Ту скуку, о какой я думаю, можно было бы в возвышенном стиле назвать раздумьем и украсить им чело творца. Она нисколько не грозит литератору, который пишет, сидя на садовой скамейке и положив блокнот на колени; фамильярные позы не допускают скуки; она таится и подстерегает меня в святейших местах работы, там, куда, как узрел ясновидящий гельвет, на рассвете пробрался мятежный тинэйджер и завладел «Ласточкой». Именно такая скука — полная неспособность к работе, сознание ее никчемности, безволие — наступает, едва я, устав бороться со скользкими или вялыми словами, откладываю перо. После этого начинаешь оглядываться, ищешь глазами любой предмет, чтобы отвернуться от страницы; так в кафе или в автобусе какой-нибудь зануда говорит, ни к кому не обращаясь, в надежде подцепить собеседника. Скука может продолжаться весь день (с перерывом на обед и красное вино), и ее бесплодие неизлечимо.
В те летние дни 1994 года, когда я каждое утро садился за письменный стол, подобно простодушному неверующему, который опускается на колени, пытаясь поймать в западню веру, скука уже бродила вокруг меня. Вы хорошо представляете себе место, обстановку, мизансцену? Угадываете мое душевное состояние? Это было душное, спокойное лето со стоящим в зените солнцем, с бодрыми, но быстро увядающими рассветами: с каждым часом небо делалось все более свинцово-тяжелым, вечером разражаясь раскатами грома.