Выбрать главу

Наконец, я не сказал бы всего, если не упомянул бы о двух весьма забавных случаях. Первый имел место в начале осени: неизвестный прислал мне сценарий телевизионного фильма, на который его «вдохновила», уверял он, пропажа моей рукописи. Он просил меня высказать мое мнение, дать согласие, благословение и обращал внимание на то, что его текст депонирован в Авторском обществе. Второй ход мне был подсказан: мне посоветовали довести до сведения двух знакомых писателей, этаких торопливых хищников, что я оставляю за собой привилегию написать, если Бог на душу положит, об этом происшествии и что мне очень не понравится, если его у меня позаимствуют… Добавлю, что я, хоть и рассердился, вовсе не был уверен в «моем праве»…

Но то, что мне еще остается рассказать, касается только меня, и рассказывать это трудно.

Грубое слово

Вечером в воскресенье 11 сентября, когда человек, которого я еще не называл «моим охотником», торжествующе сообщил, что в его распоряжении находится украденная рукопись, я, помнится, сидя в одиночестве перед телефоном и пишущей машинкой, невольно воскликнул — да простит меня Бог — «черт возьми!»; выражение, произнесенное шепотом, стало от этого не менее резким.

Как, неужели я совсем не радовался?

Так вот, откровенно признаться, нет.

Насколько я был рад заполучить назад мою записную книжку с адресами, наши паспорта, а главное — кое-какие фотографии: фото Сесили в Неваде в 1964 году, давние снимки детей в Шильоне, Венеции, на Корсике, которые я считал навсегда утраченными, — настолько возвращение рукописи меня озадачило. После семи недель рассказов о краже и стенаний я, как говорится, поставил на этом крест. Я привык быть жертвой (жертвой, виновной в легкомыслии) глупого происшествия, потрясающего, но малозначительного, к тому же отныне переваренного. Я не имею обыкновения прибегать к языку психоанализа, но на этот раз выражение «работа скорби» («внутрипсихический процесс, наступающий вслед за утратой объекта привязанности», — поясняет словарь) мне показалось столь верным, что я решительно его присвоил. Да, я работал над тем, чтобы избавиться от чувств смятения, гнева, уныния, какими наградила меня эта необычная кража. Мой метод, очень простой, напрашивался сам собой: он заключался в том, чтобы преуменьшать ценность «утраченного объекта привязанности», систематически подвергать сомнению качество, необходимость, интерес украденного-улетучившегося текста. Я даже прибегал — это вам известно — к иррациональным аргументам. «Потому что текст не должен был появиться на свет, то есть быть напечатанным. Мой добрый ангел пожелал избавить меня от оплошности и провала. Не желая этого, не сознавая этого, я отдал мою работу в руки, которые отняли ее у меня. Мое душевное равновесие, несомненно, требовало этого похищения. И т. д.». Можно было составить себе представление о подобной диалектике по первым страницам этого эссе, написанным по горячим следам: нетрудно заметить, что день ото дня она приобретает определенную форму и укрепляется.

Начиная с воскресенья 11 сентября, ознаменовавшего конец дурного сна, я убедился в неожиданной пользе, которую приносили мое поведение и мои рассуждения. По-прежнему позволяя самым великодушным и любезным из моих утешителей наделять украденный роман достоинствами и значительностью, чего он, конечно, не заслуживал, я на собственном тайном суде предавался противоположной работе, подрывной работе поношения, чью силу воздействия я смог оценить спустя менее двух месяцев после того, как ею занялся. Способный обесценивать все то, что мною создается, я легко брал на себя роли самоцензора и язвительного критика. Я любезно, скромно, с видом покорной и страдающей жертвы принимал соболезнования, но в глубине души безжалостный голос ругал эту ласточку и выносил приговор, что по тем или иным причинам она никогда не будет летать. Вернуть мне «Ласточку» значило припереть меня к стенке. Когда-то подобную склонность моей натуры я изучал на том, что называют сердечными делами. Я был неспособен страдать, если меня бросала женщина, ибо задолго до угрозы разрыва в определенной степени ограждал себя от любого возможного страдания, готовясь разлюбить первым.