Но со стороны моих мучителей также можно опасаться более дьявольского вмешательства. Потому что в тот момент, когда я буду готов шито-крыто похоронить мою неприятную историю, они станут мне угрожать растрезвонить о ней повсюду. Шантаж против меня в некотором роде будет вывернут наизнанку. Он уже не будет заключаться в угрозе выдать мой роман за произведение другого, а в угрозе приписать его мне. Чья это дрянь? Да его! Он бездарь! Он пытается это скрыть, но именно он — единственный автор этой непристойной поделки, чего лицемерно не признает, и доказательство тому у нас в руках. Недавно он старался разжалобить сердобольных людей своим украденным романом, так вот, убедитесь сами, что у него за душой: он хотел выдать за шедевр эту дребедень, эту слишком пикантную стряпню, следы которой старается стереть теперь, когда ее ничтожность очевидна всем, когда ее признало таковой — если можно так выразиться — единодушное и горестное молчание.
Я могу, это понятно, терзать себя множеством способов. По склонности характера я чаще выбираю самый неприятный. Я всегда знал сомнение, которое покрывало плесенью и разъедало все, что я писал. Гораздо чаще мне доводилось вставать среди ночи, чтобы перечитать три-четыре написанных днем страницы, тусклое воспоминание о которых отравляло мою бессонницу или мой кошмарный сон. Иногда эта проверка меня успокаивала; иногда она удручала меня. Мы плохо умеем судить о том, что написали, но невозможность сегодня обратиться к тексту, исправить его, сделать его более энергичным оставляет меня беспомощным перед предполагаемыми непоправимыми слабостями, которые — уже! — стирает забвение.
Вы мне возразите, что девятнадцать месяцев (что, собственно, значит этот подсчет?) — не вечность. Мы знаем писателей, которые завершали свои книги за три-четыре недели. Возьмите Стендаля, Сименона! Прекрасные примеры, не правда ли? Перемешивайте ваш соус, пока он совсем не загустеет, и вы изготовите вполне приличный второй вариант вашего произведения — мы в этом уверены. Наверно, даже лучший, чем оригинал; кажется, такие сюрпризы часто случаются. Только о них и говорят в «клубе» обворованных и рассеянных авторов, список членов которого в последнее время каждый день пополняют мои корреспонденты. Ах, какая замечательная компания! В ней мадам Колетт и полковник Лоуренс, Карлейль и Малколм Лаури, Сад и Клавель, а еще Дриё, Хемингуэй, Монтерлан… Можно подумать, будто литераторы — это неисправимо рассеянные чудаки, и те из них, кто не забывают свои произведения в такси и поездах, составляют исключение.