Грязные стаи бродячих собак месили красноватую глинистую грязь, перебегали по деревянным мостам на другую сторону Невы, проваливаясь в навозные плотины и почти скрываясь в ухабах на самой середине широкой улицы.
Скопите деревянных лачужек, лотков и прикрытых тесовыми крышами прилавков обозначало рынок, загромождённый всякой дрянью — кучами мусора, отбросов, навоза, исходившими сладковатым тошнотворным запахом гнилостных испарений. Снег не прикрывал грязи, нечистот и мусора, таял на грудах его и скатывался в колею улицы, собираясь в лужи, подернутые узорами подстывающего льда.
Никто не обращал внимания на грязь и смрад, лавки желтовато светились слепыми окошками. Выпуская клубы пара из отворенных дверей, чёрные толпы народа валили в эти притоны шелков и пряничных петухов, разноцветных лент и светящихся солнечным блеском калачей. Мелкие лоточники-коробейники выставляли свой немудрящий товар прямо под мокрые хлопья снега.
В сыром мглистом воздухе белели палки разносчиков с нанизанной на них сдобной мелочью.
Толпа сновала по лавкам, торопясь успеть до Рождества побаловать себя заморскими пряниками и отечественными леденцами. Мещанский и ремесленный люд в серых скуфейках[5] и армяках, надетых едва ли не на голое тело, скучивался возле грязных дымных трактиров, рассадников буйства и разврата, пытаясь на медные полушки утолить нестерпимую жажду.
Мещанки-салопницы торопливо пробирались среди хмелеющей толпы в редкие светлые двери модных лавок, презрительно поджимая губы и стараясь не касаться серых и чёрных армяков, овчинных тулупов и нагольных полушубков.
Кипел, крутился водоворот предпраздничной толпы, прикрытый серыми сумерками умирающего дня.
— Пеките блины! — раздался вдруг над толпой суровый зычный крик.
На мгновение толпа замерла. Среди монотонного гула и шелестящего, как прибой, говора звук этот взвился, словно удар кнута, заставил прибой стихнуть, прислушаться к зову изумлённо и тревожно.
— Пеките блины! — требовал голос, одновременно хриплый, низкий и раскатистый. Чёрным покрывалом тревоги и страха повис он над толпой, достигая до самых отдалённых уголков рынка и всей торговой площади.
— Господи, помилуй, — закрестились в толпе, — беда, беда, юродивая кричит...
Салопницы и крестьянки из окрестных деревень протискивались ближе к голосу, вытягивали шеи из-за чёрного круговорота толпы. А из него, словно из воронки, вздымался и вздымался к темнеющему серому небу грозный и неумолимый голос, катился над людьми, застывая у самых крайних уголков и лопаясь в ушах хрусткими звуками.
Толпа очумело раздвигалась перед голосом, оставляя пустой дорогу высокой сухопарой женщине, стучавшей о подмерзающую грязь толстым суковатым посохом и грозно выкликавшей:
— Пеките блины!
Юродивая была высока ростом и пряма, как палка в её руках, размокшие, раскисшие башмаки едва держались на босых ногах, грязная зелёная юбка волочилась по талому снегу, а ветхая, бывшая когда-то красной, кофтёнка едва прикрывала прямые плечи. Из-под выцветшего тёмного платка свисали на чистый высокий лоб немытые и нечёсаные пряди волос. Нахлёстанные ветром впалые щёки пламенели, а сухие растрескавшиеся губы с силой выталкивали грозные и бессмысленные слова:
— Пеките блины!
Толпа испуганно шарахалась в стороны и не скоро смыкалась за юродивой. Пьяные мужики мгновенно трезвели, снимали шапки и осеняли себя крестным знамением, а целовальники[6] приникали к подслеповатым окошкам трактиров, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь в снежной круговерти и серых сумерках наползающего с Невы тумана.
Юродивая шла, не видя и не слыша ничего вокруг себя. Крик рвался из её груди сам по себе, не вызывая у неё никакого отклика на лице, заглушая неумолчный рокот людского прибоя. Она притягивала к себе взгляды, как магнит притягивает железные иголки, и шла, нахмурив чёрные, залепленные снегом брови, высоко вскинув голову и крича тяжело, бездумно и грозно:
6