– Давай оттащим к дороге? – предложил Жаглин. – Ну, пожалуйста… – попросил он, заметив гримасу отвращения на лице Цветаева.
Цветаев вспомнило о Зинке: боится, что найдут квартиру, сообразил он. Они снова потянули его, теперь уже не церемонясь и не разбирая пути. Сквозь деревья блестела дорога. Грузин уже не брыкался, а лишь мычал. Смирился, что ли? – с безразличием думал Цветаев.
– Здесь! – сказал он, и кинул Барри Гоголадзе в канаву. – Подумают, что сбила машина.
– Голого?! – хохотнул Жаглин.
– Да какая разница? Давай!
Жаглин поднял большой чёрный пистолет. Он был бы не Жаглиным, если бы не присвоил себе оружие. Грохнул выстрел. Барри Гоголадзе изогнулся дугой. Жаглин выстрели ещё раз.
– Кажется, готов, – сказал он, разглядывая грузина.
Они забросали его прошлогодней листвой и ветками.
– Вонять будет, – равнодушно сказал Жаглин.
– Чёрт с ним, – ответил Цветаев. – Он наших пытал.
– Лучше бы мы его кастрировали, – мечтательно сказал Жаглин.
Ему было обидно, что всё так быстро кончилось и все его унижения остались не отмщенными.
– Жалко, что ли? – испытующе спросил Цветаев и пристально посмотрел на него.
Жаглин пожал плечами. Похоже, он не испытывал всего того, что испытывал Цветаев.
– На войне как на войне, – сказал он, намекая, что член грузина имеет к ней непосредственное отношение.
– Тебе виднее, – ответил Цветаев, полагая, что никто не вправе соваться в личные дела Жаглина.
– Я вернусь, дверь поставлю, – вдруг потупился Жаглин. – Да и развязать Зинку надо. А ты иди, иди. Тоша уже вернулся…
– Как хочешь, – согласился Цветаев, ему было жаль Жаглина: ещё никто так глупо не влюблялся; ещё женится, не дай бог, подумал Цветаев.
Темнело, но пока хорошо было видно, особенно на открытом месте. Жаглин пошёл наверх, Цветаев предпочёл нижнюю часть улицы, помятуя, что не стоит возвращаться той же дорогой. На душе было паскудно, не потому что они убили американца грузинского происхождения, а потому что привык к честной борьбе. Однако по-другому не получилось бы, думал Цветаев, он Орлова пытал. И всё равно подобное объяснение ему не нравилось, ненавидел он такие убийства и вспомнил всё: и Славянск, и Одессу, и Харьков, вспомнил, как они учились делать «напалм» из солярки, гудрона и бензина, вспомнил всех, стоящих насмерть, и убитых, которые до сих пор стоят насмерть, но не испытал прежней злости, той злости, которая была у него, когда он ехал сюда. Выдохся, решил он, мать твою! Размяк, успокоился, а ведь так можно и проиграть, решить, что борьба кончилась. А ведь я просто к ней привык, сделал он открытие и встал как вкопанный: там, за углом магазинчика, торчали трое. Один оправлял малую нужду, а двое других зубоскалили:
– Петро, а Петро, а я знаю, что ты дрочишь! – говорил брыдлый.
– Я не дрочу, я не дрочу… – отвечал Петро-вымесок, в широких, как Чёрное море, шароварах и… жёлтом идиотском кушаке.
– А я знаю, что ты дрочишь! Всем расскажу, что ты дрочишь!
– А-а-а… не говори никому, не говори! – хватился Петро-вымесок за голову.
– А я расскажу, расскажу! – стращал брыдлый.
– Нет, не надо, не надо!
– А я расскажу, расскажу! – издевался брыдлый.
Потом они увидели его, и по выражению их глаз он понял, что мимо не проскочить, хотя на нём нет оружия, только в левом кармане граната, но поди её разгляди, просто он стал свидетелем издевательства одного над другим. Старый приятель страх цапнул его, как пёс в подворотне, но, слава богу, не парализовал. Третий, который оправлялся, дёрнул, и последняя капля ещё летела на землю, а Цветаев, заметив ко всему прочему машину на обочине, уже одной ногой ступил на крыльцо магазинчика. Это был единственный путь к спасения: бежать было некуда. Вот когда он пожалел, что у него нет автомата.
– Стой, москаль! – опомнился Петро-вымесок и бросился за ним.
На бритой голове у него болтался жидкий оселедец, и шейка была тощая-тощая, как у курёнка. Второй, грузный и оплывший, который издевался – брыдлый, доставал нож из сапога, а третий, ерохвост, породистый и самодовольный, передергивал затвор АКСУ, полагая, что даже это лишнее, что они и так возьмут москаля и потешатся вволю.
Бандерлоги только одного не учли, что со свету не разглядеть, что делает москаль за прилавками. А между тем, Цветаев разогнул жёсткие усики, один из них сломался, дёрнул чеку, посчитал: «Три с половиной» и бросил им гранату под ноги, а сам прыгнул в дверь подсобки. Громко, словно лопнула жестянка, щёлкнул ударник, и раздался взрыв. Магазинчик солидно тряхнуло, в потолке возникли дыры. Цветаев ощутил, что во время прыжка задел ногой за ящики, ему показалось, что джинсы затрещали. Он выглянул. Вымесок, держась за грудь, качался над прилавком:
– А-а-а…
У брыдлого было снесено лицо, и кровь била фонтанчиками сквозь пальцы. Красавчику ерохвосту повезло меньше всего: ему посекло пах и ноги, пол был залит кровью. Цветаев схватил его автомат, выскочил из магазина и, ведя ствол справа налево, положил на асфальт водилу, который бежал на помощь к своим. После этого, повинуясь инстинкту самосохранения, бросился в сторону Днепра, ибо пробиваться на явку не имело смысла: вдруг она засвечена. Так что надо было просто уходить туда, где меньше всего стреляли. А за спиной стреляли как раз очень и очень сильно.
Цветаев пробежал уже порядочно, по Бастионной, через ботанический сад, и только когда вдалеке блеснул Днепр, понял, что ранен. Правая нога плохо двигалась, и в районе бедра возникла боль. Он нашёл укромное место в низине, между кустов жимолости, распорол ножом штанину и, нащупав головку гвоздя, выдернул его из раны. Кровь пошла обильнее, и боль стала почти невыносимой. Закусив губу, он достал перевязочный пакет, который всегда носил с собой, наложил повязку и перетянул ногу ремнем. И только потом уколол себе промедол, хотя надо было всё сделать наоборот. Боль отпустила, в голове вдруг что-то щелкнуло, и он на некоторое время забылся.
Привиделась ему Наташка, как они, болтая, шли весной под зонтиком и как он тайком, словно на первом свидании, вдыхал запах её волос, и то его романтическое начало, которое всегда жило в нём, сотворила странную вещь: он вдруг понял всю свою жизнь и сообразил, что никогда-никогда не будет до конца счастливым, не потому что не стремился к счастью, а потому что печать всёпонимания лежала на нём. И от этого некуда деться.
Очнулся он словно от толчка и понял, что любит Наташку в тоске, и что больше такого никогда не повторится. Не дано больше никого полюбить, подумал он, не дано, и посмотрел туда, куда вечно глядел Владимир Великий – на восток.
Светила яркая луна в декорации ночных облаков, и между деревьев блестел Днепр. Под ногами оказалась обычная асфальтовая дорожка. Цветаев встал и, охнув, тут же упал. Правая нога была словно чужая. Костыль, а не нога. Тогда он пополз вверх, в город, не оттого ли, что у самой воды дрались американский собаки. Их яростный, животный рык заставлял двигаться быстрее. Наконец-то он сообразил, что не может идти оттого, что нога перетянула, и отпустил ремень. В конце серпантина он уже сумел подняться и заставил себя ковылять, чувствуя, как в ране пульсирует огромный шар, но нога слушалась, и у него появилась надежда.
И тут он обо что-то споткнулся и упал, а когда поднял глаза, то увидел Жаглина. Он сразу понял, что Жаглин мёртвый, потому что у него не было половины головы, и мозг, как перебродившее тесто, свисал из раны.
– Сашка! Старик! – невольно воскликнул он и дёрнул его за руку, которая была в гипсе.
Голова качнулась, мозг перевалился через край и, как густой кисель, сполз на землю. Цветаев почувствовал приступ рвоты, во рту появился кислый привкус, и его, наверное, стошнило бы, но в этот момент они и выскочили: целая стая в блестящих кольчугах. Выскочила и замерла, вожак ощерился, зарычал, и вся стая зарычала, как она привыкла рычать при виде живых людей, чтобы забрать своё – мертвецов, и он, повинуясь слепому инстинкту выживания, подтолкнул им Жаглина. Стая как будто поняла его, с рычанием схватила Жаглина и утащила вниз, ломая кусты. Некоторое время он слышал, как они ещё пуще грызутся. Потом всё стихло, потом раздался плеск волн, потом на острове кто-то крикнул: «Бля! Бля! Бля!», словно аккордом нанизывая одно событие на другое. И снова всё замерло в ожидании одобрения равнодушной луны.