Он повторяет "признания насчет того влияния, какое имело чтение Библии на позднейшую эволюцию моего духа. Тем, что во мне снова проснулось религиозное чувство, я обязан этой священной книге, и она была для меня столько же источником спасения, сколько предметом благоговейного удивления. Странно! Целую жизнь я шатался по всем танцклассам философии, отдавался всем оргиям ума, вступал в любовную связь со всевозможными системами, не находя удовлетворения, как Мессалина после распутной ночи — и вот теперь очутился вдруг на той же точке зрения, на которой стоит дядя Том, на точке зрения Библии, и преклоняю колена рядом с этим черным богомольцем, в таком же набожном благоговении.
…Мое пристрастие к Элладе с тех пор уменьшилось. Я вижу теперь, что греки были только прекрасные юноши, евреи же были всегда мужи сильные, непреклонные мужи, не только во время оно, но и по сей день, несмотря на осьмнадцать веков гонений и бедствий… Подвиги евреев так же мало известны миру, как и их настоящая сущность… Может быть, она раскроется в тот день, когда, как сказал пророк, будет только одно стадо и один пастырь, и праведник, пострадавший за спасение человечества, будет со славой признан всеми.
Как видите, я, прежде обыкновенно цитировавший Гомера, теперь цитирую Библию, как дядя Том. В самом деле, я обязан ей многим… Она снова пробудила во мне религиозное чувство…" (5, 2, 355–356).
Поэт выражает свои симпатии к известным ему христианским деноминациям. Сначала — к протестантизму: "Прежде, когда философия имела для меня первенствующий интерес, я ценил протестантизм только за то, что он завоевал себе свободу мысли, ибо ведь она — та почва, на которой впоследствии могли действовать Лейбниц, Кант и Гегель. Лютер, этот могучий человек с топором в руке, должен был пройти впереди этих воинов и прорубить им дорогу. В этом смысле я на реформацию смотрел, как на начало немецкой философии, и этим оправдывал то увлечение, с каким я ратовал за протестантизм. Теперь, в более зрелые годы, когда во мне снова с преобладающей силой заволновалось религиозное чувство, и когда потерпевший крушение метафизик крепко ухватился за Библию — теперь я особенно ценю в протестантизме ту заслугу, что он открыл, и распространил эту священную книгу" (5, 2, 358).
А затем с симпатией говорит и о католицизме: "О фанатической вражде к римской церкви у меня не может быть и речи, так как мне всегда недоставало той умственной ограниченности, которая необходима для такого рода неприязни… Как мыслитель, как метафизик, я всегда удивлялся последовательности римско-католической догматики; при этом могу похвалиться, что никогда не преследовал остротами или насмешкой ни догматов, ни культа… Я был всегда поэтом, и потому поэзия, цветущая и пылающая в символике католического догмата и культа, должна была открываться мне гораздо глубже, чем другим людям, и нередко во дни моей юности увлекала и меня эта поэзия своей бесконечной прелестью, таинственно блаженной беспредельностью и приводящим в трепет стремлением к смерти; и я когда-то благоговейно мечтал о благодатной Царице Небесной, облекал в изящные рифмы легенды о Ее милости и благости, и мое первое собрание стихотворений носит следы этого чудного мадонновского периода — следы, которые я со смешною заботливостью изгладил в последующих изданиях.
Время пустого тщеславия миновало, и я позволяю всякому улыбаться, читая эти признания.
Полагаю, мне нечего говорить, что подобно тому, как не было во мне слепой ненависти к римской церкви, так же точно не могло гнездиться в моей душе и мелочной злобы против ее пастырей; знающие мое сатирическое дарование и потребность своевольного пародирования многих вещей, конечно, засвидетельствуют, что я всегда щадил человеческие слабости духовенства… Даже в порывах самого гневного отвращения, я все-таки всегда сохранял уважение к истинному духовенству, возвращаясь памятью в прошлое и думая о тех заслугах, которые оно некогда оказало мне. Ибо в детстве моими первыми преподавателями были католические священники; они руководили моими первыми умственными шагами… Как бы мы ни относились к иезуитам, но должны все-таки признать, что в деле преподавания они всегда сохраняли большой практический смысл…
Бедные отцы общества Иисуса! Вы сделались пугалом и козлом отпущения либеральной партии; но она поняла только грозящую от вас опасность и не поняла ваших заслуг. Что до меня касается, то я никогда не мог вторить воплям и крикам моих товарищей, приходивших всегда в ярость при произнесении имени Лойолы, как быки, когда им показывают красный лоскут! И затем, не изменяя ни на йоту интересам моей партии, я не мог, однако, не сознаться в голубине души, что если мы попали в ту, а не другую партию и в настоящую минуту не принадлежим к совершенно противоположному лагерю, то это зависело часто от самих мелких случайностей…" (5, 2, 368).
В последний год жизни Гейне прославил Бога в стихотворении "Аллилуйя". Его, разумеется, не перевели "на українське". А жаль:
"Кирие элейсон" в переводе с греческого означает "Господи, помилуй!". "Аллилуйя" в переводе с еврейского — "Хвалите Бога!".
Таким образом, поэт мудрел. Разумеется, в советских изданиях поздний Гейне подвергся значительному обрезанию, но зато в дореволюционных можно было проследить весь его путь. Если советские поклонники поэта могли не знать о его идейной эволюции, то дореволюционная поклонница не могла этого не знать. Гейне во всеуслышание предупреждал всех, чем чреваты атеизм, коммунизм и революция. Однако Украинка и ей подобные приложили все усилия для скорейшего прихода светлого будущего.
1.3. Другие переводы
С русского языка перевода удостоилось стихотворение в прозе И. Тургенева "Нимфы" (1895). За что же такая честь? За симпатии к язычеству и неприязнь к христианству. Автор рассказывает:
"…Що мав сили я гукнув: — Воскрес! Воскрес величний Пан! І в ту ж мить, — о диво! — на відповідь моєму поклику, по всьому широкому півколу зелених гір, залунав одностайний раптовий сміх, знявся радісний гомін і плескіт. "Він воскрес! Пан воскрес!" — гомоніли молоді голоси… То німфи, дріади, вакханки збігали з верхів’їв у долину… І сміх, променистий олімпійський сміх, рине й котиться разом з ними… Попереду лине богиня… Діано, се — ти? Коли се богиня спинилась… і в ту ж мить, слідом за нею спинилися всі німфи. Дзвінкий сміх завмер… Обличчя богині раптом заніміло, смертельно зблідло; я бачив, як скам’яніли їй ноги, як невимовний жах розкрив їй уста, розширив очі, що дивились вдалечінь… Що вона побачила? Куди вона дивилась?"
Как это куда? Хорошо известно, чего (или Кого) боятся языческие "боги", которые суть бесы. Если у Гейне "Діана скрилась від Христа денної влади", то и с этой дело обстоит так же: