Допустив сравнительно небольшую долю упрощения, можно утверждать, что до сих пор существовало два способа рассказывать историю русско-украинских отношений в XIX в. В одном случае это история о том, как в своем стремлении к самоопределению нация, подобно траве, пробивающейся сквозь асфальт, неизбежно преодолевает все препятствия, создаваемые антиукраинской политикой империи. В другом случае речь идет о том, как, благодаря крайне несчастливому стечению обстоятельств, польская и австрийская интрига, используя в качестве сознательного или несознательного орудия немногочисленную и чуждую народным интересам группу украинских националистов, раскололи единое тело большой русской нации, воссозданное после объединения в составе Российской империи основной части земель бывшей Киевской Руси. Нельзя сказать, что сторонники этих подходов к теме делятся строго по национальному признаку, но ясно, что первый характерен для украинской историографии, а второй был особенно популярен в русской дореволюционной националистической литературе.
Я говорю здесь именно о дореволюционной русской литературе, потому что в советское время вопросами, относившимися, по мнению начальников, к истории Украины XIX и XX вв., могли заниматься только «на месте». Впрочем, то, что писали в Киеве или Львове, Москва и коммунистические власти самой Украины строго контролировали. Изучение национализма вообще, а тем более национализма и процессов формирования наций в Российской империи, не говоря уже об СССР, отнюдь не поощрялось. Такая ситуация, кстати, вовсе не была уникальна. «Исследования национализма воспринимались как оппозиция существующему режиму в 60—70-е гг., поскольку режим делал акцент на единстве. Сам национализм почти совершенно игнорировался исследователями... Характерно почти полное отсутствие сравнений со сходными процессами за границей». Это не об СССР — так описывает ситуацию в испанской историографии при франкистском режиме Хосе Нуньес.(35) Ничего удивительного, что работа, которую читатель держит в руках, — первая книга о русско-украинских отношениях в XIX в., написанная в России после 1917 г.
Менее политически и эмоционально ангажированные «посторонние» историки в большинстве своем все же испытывают влияние одной из упомянутых концепций. При всех различиях у этих точек зрения есть одна общая черта — применительно к XIX в. они более или менее явно трактуют украинскую или большую русскую нацию не как проекты, но как уже консолидированные сообщества. Справедливости ради нужно сказать, что не все с таким подходом готовы согласиться — о невозможности представить историю Украины в рамках традиционного «национального» нарратива писал недавно Марк фон Хаген.(36) Однако опубликованные в том же номере журнала отклики на его статью свидетельствуют, что сопротивление подобному ревизионизму в среде историков достаточно сильно. Очевидно, что любые «национальные» концепции истории в очень большой степени есть настоящее или идеальный образ будущего, опрокинутые в прошлое. В этом смысле они отражают интересы национальных политических элит. Политическое давление и заказ особенно ощутимы в новых, «национализирующихся» государствах, к каковым принадлежат современные Россия и Украина.(37) «Независимость Украины ставит вопрос о формировании и переформировывании идентичностей, и образ истории был и остается главным полем битвы в борьбе вокруг идентичности», — так определяет современную ситуацию в украинской историографии известный американский историк украинского происхождения Зенон Когут.(38) Некоторые российские ученые также склонны сегодня воспринимать себя участниками сражения.(39)
Между тем первой жертвой таких сражений становится история как ремесло. История вообще должна стремиться ответить на два вопроса. Как «это» произошло? Почему «это» произошло? Второй вопрос неизбежно предполагает и такую формулировку: почему события и процессы развивались так, а не иначе? В применении к нашей теме это значит, что мы будем рассматривать исторически реализованный вариант развития русско-украинских отношений и формирования наций в Восточной Европе как закономерный, но не предопределенный. Таким образом мы отвергаем детерминизм, свойственный одному из подходов, и в то же время отвергаем трактовку исторически реализованного варианта событий как несчастливой, противоестественной случайности, присущую другому. Исходными для нас становятся вопросы: в чем заключалась в XIX в. альтернатива исторически воплощенному сценарию, и почему эта альтернатива не была реализована?