— В Харькове вырезали всех, даже детей…
— И не говорите, что в Харькове, — в Киеве даже дома разрушили.
Над Одессой висела Красная армия в лице бронепоезда «Ильич» и в лице отряда Галайды, который, бежав из тюрьмы, в настоящий момент ехал рысцой на простой телеге, мужик-мужиком, хитро улыбаясь при встрече с офицерством.
Всюду в городе кипела жизнь, и только была одна тоска в одиноких камерах тюрьмы.
В одной из камер Джон бродил из угла в угол. Сильные руки сжимались в кулаки от бессильной ярости.
— Меня расстреляют…
И снова бег, бег, бешеный бег по камере…
А в это время старый охающий монах поднимался на колокольню, на которой он провел не один десяток лет. Для него ничего не изменилось. Для него жизнь давно остановилась. И если бы не пристрастие к вину, которое с каждым днем все труднее и труднее доставалось, ничего не нарушило бы однообразия его жизни.
Влез на колокольню. По привычке взглянул на город, залитый огнями, тихо, со вздохом, посмотрел на большие часы и начал медленно отбивать удары…
На седьмом ударе, спугнув сову, монах истово перекрестился и задумался, потом вспомнил, что еще не добил время… Ударил два раза. Отошел и остановился у амбразуры, заглядевшись на город, думая о даром прошедшей жизни.
Странный бой часов, долетев до камеры Джона, поразил его. Он удивился.
— Семь и два. Девять… Через пару часов ночь и вероятный расстрел.
И, схватив глиняный кувшин, он с силой бросил его в стену…
Осколки, шум… Джон, схватив острый кусок, подбежал к стене.
Трудно царапалась стена, но Джон усердно царапал свое последнее прости товарищам рабочим…
Он царапал вечное, близкое, дорогое. Лозунг, звучащий одинаково на всех языках…
— «Workers of the world, unite!»
Последний крик перед смертью, крик, соединяющий его со всей рабочей массой всего мира… Крик, дающий силу спокойно посмотреть в качающиеся дула винтовок.
Джону стало сразу легко.
Что ж, он гибнет… Он единица из миллионов… Всех не расстреляют, и его товарищи, рабочие, как России, так и всего мира, придут к победе.
Джон спокойно лег на койку и заснул крепким сном молодости и силы.
Он мог спать…
Не могли спать и не спали два неразлучных, два не доверяющих друг другу офицера… Не спали Энгер и Иванов. Каждый, сидя в своем кабинете, в разных концах города, думали друг о друге.
Рука Энгера, вынув записную книжку, перелистывая страницы, остановилась:
«Дело капитана Иванова».
Перелистала дальше:
«Расстреляно контр-разведкой
16-го сентября…………………11
17-го сентября…………………2
18-го сентября…………………4
19-го (именины Биллинга)…0
29-го сентября…………………46».
Мрачные глаза Энгера пронизывали эти страшные строчки и, казалось, видели, как в своем кабинете, этого вечно улыбающегося Иванова, достающего желтое дело и старательно вырисовывающего буквы
«Дело ротмистра Энгера».
И задумавшись, покачивая головой, загибая один палец за другим, Иванов шепчет: «Расстрел комбрига-42, Сушкова… Раз. Разгромили явку. Два… Повесили двух коммунистов… Три. Арестовали английского шофера… Четыре».
И Иванов, мягко улыбаясь, встает и кошачьей походкой начинает ходить по кабинету. Его мягкие шаги скрадывают ковры, а глаза скрывает полутьма от абажура лампы…
Энгер продолжал работать над кровавым синодиком, когда в комнату ворвался Рунд…
— Господин ротмистр, при проверке тюрьмы…
— Ну?.. В чем дело?.. Короче, господин штабс-капитан.
— Вот передача англичанину, — Рунд положил перед Энгером французскую булку.
— Ну?..
— Вот, — и Рунд разломал булку пополам, и из середины выкатилась записка.
Энгер спокойно взял записку и прочел:
«Не беспокойтесь за свою судьбу.
Мрачные глаза Энгера сузились от злобы. Он заскрежетал зубами, скомкал записку и, ударив кулаком по столу, вскочил.
— Проклятая сволочь, я потребую, чтобы этот бульдог был сегодня же ночью расстрелян.
— Кто это, «7 + 2»?
— Кто? О если бы я знал!.. — Энгер хрустнул пальцами.
— Даже в какой-то церкви, какая наглость, всему городу бьет этот таинственный шифр «7 + 2».
Рунд вздрогнул, ему сразу стало жутко. Он вспомнил недавний звон часов на какой-то церкви. Ударили сначала семь и через некоторый промежуток два.