— Слава, давай я выброшу…
— Что?
— Бумажки… Надоело жечь…
— Аня!!
— Я же ничего не сказала! Жечь, жечь, жечь.
12
Жгли. А гости спустились по лестнице обошли почти заставившего двери тайного агента — и позалезли в Михаила Липского «Волгу». Михаил Липский, тридцати пяти лет, был кандидат технических наук, один из создателей неизвестного мне заказа № 4. Только одно знаю — заказ этот ездил, и потому представитель заказчика после успешных испытаний сказал: «Дали колеса Родине — значит, Родина даст вам колеса». И дала.
— Он приятный парень, Слава Плотников, — немножко с шизом.
— Розов, добрый и полный.
Минкин радостно засмеялся. Он вел себя дурносмехом, прыскал на одному ему смешное слово; даже научные доклады зачитывал растерянно улыбаясь. Его смешила забавная тугота и сложность, с которой люди писали и читали книги, делали чистую науку и примитивные заказы под номерами. У них, людей, были такие серьезные уморительные рожи, такие важные жизненные обстоятельства — вроде демократии и сионизма…
В шестнадцать лет Минкин кончил школу, и двадцать два — институт. Пошел в аспирантуру, начал клепать диссертацию по теоретической физике. Мог бы и не по физике, а по химии, зоологии, гистологии. Он в неделю-две вникал в самозамкнутое сплетение любого вида знания, усваивал его язык, манеру — и начинал смеяться, придерживая ухваченное за хвост-корень. Минкина веселило то обстоятельство, что людям, дабы пойти в свое дело, надобно было провалиться в него целиком: не только головой и руками, но и чуть не гениталиями. Преподаватели буддизма сами становились буддистами, исследователи и любители икон переходили в христианство. То была советская национальная черта, от которой черты он, Минкин, был свободен — не из принципа, а за ненадобностью.
Вот только вчера он беседовал с философом-персоналистом, собирающимся уезжать. Дал Минкин философу повысказываться минут сорок, потом ухватил его за мягкий корень и потянул на себя! Персоналист побрыкался и перестал.
— Вы бы, Леонид Моисеевич, написали что-нибудь для нашего журнала (Минкин с приятелями литературного толка выпускал время от времени машинописное обозрение «Евреи». Тираж — пять экземпляров, а литераторам лестно), обосновали бы необходимость и неизбежность выезда в Израиль с точки зрения персонализма, — сделал Минкин приятное человеку.
Философ задумался, наморщился, расправил наморщенное, опять съежил… Как можно проявлять себя настолько неосознанным! движениями, раскрывать наголо свою персоналистическую персону!
— Я, пожалуй, не смогу сейчас… Это работа на месяц, а я заканчиваю всякое неотложное. Перед отъездом хочется привести в порядок рукописи… Писанина и писанина. А вы сами напишите! Я вижу, что вы в курсе дела, а я в еврейских специфических проблемах не разбираюсь, как-то не дошла голова…
И Минкин написал статью в два вечера, прямо на машинке — печатать на ходу научился. Называлась: «Параметры и функции еврейского национального движения в СССР — пределы свободы выбора».
Едет «Волга» через всю Москву — по двум новым районам надо развезти пассажиров и возвратиться к себе, в центр. Большая Москва — только в метро это незаметно: ориентиры назад не отходят. В наземном же транспорте едешь на короткие расстояния, такси — дорого. Только пешим ходом ночью — или таким чувством, как у одного моего приятеля, можно воспринять московские размеры:
— Я часто иду с пьянки в шведском посольстве часов в двенадцать и думаю: Господи, какая она гигантская, а я такой маленький и не умираю!
(Куда, куда я вылез со своими приятелями и мемориями?! Под самую их машину… Скорость в Москве повышенная, собьют — и будешь сам виноват… Езжай, шеф, езжай!)
Липский вел внимательно, небыстро: любое нарушение — и спровоцируют все что угодно: под колеса сунут кого-нибудь, столкновение со смертельным исходом, врублюсь в ихний спецгрузовик…
— Когда ты машину думаешь продавать, Миша? — интересуется Розов, свою давно загнавший и теперь завидующий осмотрительности Липского. — Потом получишь на сборы десять дней, отдашь задаром и купить ничего не успеешь.
— Фима, держи свой оптимизм в руках! Ты продал, а я тебя теперь вожу. Если и я продам, кто тебя будет возить, гебисты? Еще минимум год, до приезда Президента, будем сидеть, как миленькие.
Минкин, машиной никогда еще не владевший, представил себе, как Мишка и Фимка заставляют гебешников везти их к синагоге, и противном случае угрожая написать жалобу в американский конгресс — и захохотал.
— Арон, ты — самый веселый еврей СССР! Тебя можно использовать в фильме для Брюссельской конференции: как радостно живет отказник, терпеливо дожидаясь конца срока секретности! И никакого Вергелиса не потребуется: все наглядно и документально.
— Суровый ты, Миша. Настоящий вождь многомиллионных масс израильского народа. Миша — это Герцль сегодня! Прочим между, Слава пришлет к тебе свою наложницу — звезду русской демократии: не вздумай ей у себя микву устраивать, а то она увидит, что ты тоже необрезанный!
— Я еще не окончательно озверел. Это явные стукачи, разве ты не понял?
— Миша, ради меня, перестань, — стонет Розов, — Бред! Плотников столько делает сам, что стучать ему не на кого, только на самого себя! Как тебе это в голову пришло?!
— Он стукач! Я еще никогда не ошибался.
Минкин заржал так, что Розов, прервав стон, пискнул: он, Минкин, представил себе Славку Плотникова и его наложницу в форме, с погонами, но, как обычно, босиком, с этим их параноическим блюдом, загнуться можно! Они стучат в это блюдо…
— Миша, я умру от тебя! Миша — это майор Пронин сегодня! Миша, какие у тебя усталые глаза…
13
Они все стучат: Фимка и Арон, кусок дерьма, остряк-самоучка, и Ханыкин, которого КГБ назначило евреем, Терлецкий, и те, что приезжают из Киева, из Минска, и все эти провокаторы, что устраивают демонстрации, а демократы — вообще настоящие работники ГБ. А те, кто звонит из-за границы, на самом деле не звонят, все организуется здесь, на Лубянке. А эта Сонечка Мармеладова, Анна-Хана, блядища, спит по заданию: стучат друг на друга…
Как она вообще может общаться с такой вонючкой? Вонючий борец за свободу вонючего русского народа: ближе к земле спустился и перестал мыться. Надо им внести новый пункт в Декларацию прав человека, специально для местных условий: «Каждый гражданин имеет право не принимать душ и не ходить в баню».
Он был чувствителен на человеческие запахи: пот подмышек, пот ног, женская и мужская слизь, неделю не мытая голова. Час без малого не мог Липский войти в нужник после жены, с ужасом принюхивался к детям. Благо, квартира была большая. Боялся, что приблизится к нему кто-то, заговорит — и рванет кариезом изо рта…
Полковник Джеймс Бонд прислал к Михаилу Липскому людей пять лет назад: когда Липский-отец окончательно вышел на пенсию и поместил в связи с этим воспоминания в журнале «Отечество».
Они приперлись в полвосьмого утра — в такой час Липский последний раз вставал в день защиты дипломной работы. С тех пор день у него был ненормированный. Они, сволочи, знали из результатов оперативных разработок, что утром он никуда не годен! А сами были свежие и плотные, с университетскими значками; небось ложатся в десять вечера и усыпают без книги…
Они ровненько вошли в его кабинет, где он и ночевал — за редкими сексуальными исключениями. Один — Есенин такой моднячий, с допустимо удлиненными волосами, в мохнатом пиджачке под твид из народной Польши — нагнулся над его, Липского, расклеенными глазами, вытащил из нагрудного карманчика удостоверение, — а Липский без очков ничего не видел! Но по запаху определил их, гебистов, бесплотную вымытость: не пахло, даже утренней зубной пастой, даже комбинацией здорового стула и молочного завтрака — чистота, кто понимает! И это подлое протягивание удостоверения незрячему (знают!) без стекол человеку — как только потянулся за очками, удостоверение спряталось, — Липского разозлить не могло, ибо ничем не пахло. Протягивающий завис над кроватью, не давая приподняться, а второй, склонив голову на плечико, переступал вдоль книжных полок.