Выбрать главу

Только как в загадке про мальчика и девочку на железнодорожном переезде, где поезд все время ходит по кольцу, мальчику нужно попасть в тюрьму, а девочке — в больницу. Мальчик должен толкнуть девочку под поезд. А иначе — никак.

У самых путей валялись ненужные бензиновые бочки, гнилые шпалы, колеса от машин, остовы велосипедов, двери от холодильников и кучи окалины.

Железнодорожная окалина ничего не весила в руке, как пемза, ноздреватая с сединой. Говорили, что это жженые кости тех, кто бросился под поезд, поэтому окалину нельзя брать домой. Я не верил. Просто окалина была грустная и слишком легкая. Кости не такие.

Ма говорила мне, что кости в земле становятся как бирюза. Бирюза — это кости тех, кто умер от любви. Они до сих пор все помнят. У нее было бирюзовое ожерелье в шкатулке с нарисованными на крышке детьми, которые бегут по мосткам от грозы. Я собирал железнодорожную окалину и носил с собой. Кости тех, кто умер от любви, вовсе не такие. Они круглые, даже на ощупь — голубые, продолговатые и прохладные, как слово «Колумб», как сосательные конфеты, которые дают в театре; кости нанизаны на леску и запираются в кольцо на замочек. Бирюза и рисинки речного жемчуга могут заболеть и умереть, если их не носить. Мать часто носила их на работу. В шкатулке остро пахло лаком и стариной, в шкатулке хранились кости умерших от любви. Я открывал шкатулку тайком, зажмуривался и окликал шепотом: «Вы кто такие?»

Окалина умереть не может, она дура. Она ничего не помнит. Ее можно брать и носить с собой.

На рельсы я подкладывал копейки и выжатые тюбики зубной пасты. Я плющил пиратские деньги. Проезжала электричка или медленный товарняк с грязными цистернами. Монеты терялись в гравии между шпалами, надо было искать. Они были еще горячие, разъехавшиеся вкось до блеска, не разбери поймешь какого государства. Тюбики, плюнув из-под колеса белым и длинным соком, сплющивались, как шоколадная станиоль, — с круглым морщинистым пупком завертки с крышечкой.

В Задорожье было нельзя. За мостом ходили такие мужики — трясуны. Они сумасшедшие. Поймают сзади за шею и трясут, трясут, трясут, пока не умрешь. Меня никогда не поймают.

Весной, когда снег не таял, но испарялся, в Задорожье приходили рабочие и жгли висячую траву на склонах — получался ползучий дым, трава выгорала до земли, черное пахло тоскливо и сладковато, как листья на кладбище.

На гари вырастала новая трава, к летним каникулам с насыпей поднимались миллионы белых бабочек-капустниц, в провалах у полотна грелась постоянная вода, росли хвощи, хрящеватые лопухи и сорные колоски петух-или-курица.

Приближение поезда я угадывал по цвету семафора, по особому подскоку проводов, по звуку рельсов — они как-то подныривали в пазах, и слышалось свинцовое «цевк-цевк», как птицы.

Вечером в седловину Задорожья спускалась по проводам пожарная полоса паучьего солнца. В точку схода (мне объяснили на рисовании перспективу) брели гуськом, как арестанты, серые телеграфные столбы. В сердцевине проволок, в керамических «стаканчиках», в шершавой древесине столбов гнусаво беседовали о своем телеграфные муравьиные голоса.

В синей глобусной пустоте на востоке проявлялась и мигала вполглаза половецкая звезда. Если долго смотреть на нее, на вкус делалось вязко и кисло, как будто лизнул электролит из потекшей батарейки, слезно тянуло сморгнуть. Звезда была высоко. Надо было подниматься по рискованному косогору и идти к автобусной остановке.

За насыпью по ту сторону моста тянулись заводские склады, ангары, тупики, ремонтные бараки, оранжевый вагончик с надписью «ЛЮДИ». В нем жил сторож и сторожиха, которые не кричали на меня, потому что им было все равно.

В Задорожье тоже часто шел дождь. Особенный дождь, кипяченый что ли, пресные капли не долетали до нашлепок старого слоистого асфальта, вспоротого ростками, — они навсегда застывали в воздухе на полпути.

В прогале между бараками и могильником списанных товарных вагонов на заброшенных путях с тупиком был широкий хоздвор. Сторожиха один раз сказала мне, чтобы я не лазил по вагонам, потому что это государственные вагоны, номерные, тюремные, они стоят в запасном тупике и ждут нас, чтобы повезти в Афганистан насильно. Я заглядывал в двери вагонов — на дощатых днищах лежала солома и стеганая ветошь, там пахло насильно — мочой, сырой грибницей и дегтем. Это был афганистан.

У одного вагона вообще не было крыши и дна, он так долго ждал нас, что подавился от старости и злости собственными досками. Сквозь проломы на рельсы сочился тот самый пресный цыганский дождь, на буром боку вагона был намалеван смазанный белый номер, похожий на дату рождения, я никогда не мог прочесть номер правильно.