В 1907 году патрульный полицейский по наитию заглянул в незапертый дом неподалеку от Парсонс-Грин, в Фулеме, в день, когда Леонарду должно было исполниться сорок шесть. Как пишет Ф. Бейкер: «Из дома к тому времени вынесли все. Одно это, должно быть, поразило тех, кто привык к набитым вещами комнатам времен Виктории и Эдуарда. Кроме двух-трех плетеных корзин и пятидесяти пустых бутылок из-под хлорадина, в доме не было ничего — только мертвое тело Леонарда Смайзерса. Мертвец тоже был совершенно голым. Пропал даже дьявольский монокль». В тот самый миг, когда полицейский заглянул в дом, монокль еще был на своем месте — в окоченевшей глазнице. Дрянная стекляшка пускала в потолок тусклый отблеск, придавая покойнику до последней степени идиотское выражение лица. Рядом с трупом стояла на полу керосиновая лампа на последнем издыхании. Колпак лампы треснул. Полицейский присвистнул, осветив лицо умершего казенным фонарем. На первый взгляд никаких признаков насильственной смерти не было, позже это подтвердит беспристрастное вскрытие. Но в пустом доме определенно находился кто-то еще. Нужно было соблюдать формальности, вызывать коронера, составлять протокол, ждать больничную карету, оповещать жену и сына усопшего, но все это потом, утром. Однако полицейский все-таки был беспокоен и оглядывался. Он прошелся по коридору, нарочно топая сапогами. Посветил в углы. Никого. Пожав плечами, полицейский вернулся в комнату, где остывало на половицах длинное голое тело. Полицейский хрипло заорал: «Стоять!» Над мертвецом, сильно прогнувшись в пояснице, скорчился тщедушный человечек. Он, наскоро озираясь, творил что-то с лицом покойника и прыснул от окрика в темноту, махнул сквозь распахнутое угловое окно в сырой палисадник. Было слышно, как он очень дышит на бегу. На улице патрульный догнал беглеца, сцапал за ворот горбатого сюртучка и приготовился вытряхивать из вурдалака-грабителя мертвых остатки души. Беглец кашлял, всхлипывал и прятал за отворотом сжатую в кулак руку с ворованной вещью. «Что там у тебя, показывай, сукин сын!» — впопыхах приказал полицейский. Беглец снова всхлипнул и разжал мокрую руку, доверчиво подсунув ее в рассеянный кружок света от патрульного фонаря. На ладони лежал монокль. Полицейский сдуру ослабил хватку и шепнул: «Зачем тебе?» Вор вывернулся, как гимнаст, одернулся и ответил, облизнув изнутри щеку, будто нашкодил: «Он красивый. Он блестит… Ну посмотри же, как он блестит. Я его очень давно хотел. Теперь можно. Теперь он мой». Только через десять минут полицейский поднес к губам свисток. В конце улицы было пусто, под жестяным колпаком бестолково болтался фонарь. Полицейский опустил руку и тяжело вернулся в дом. Утром все формальности были улажены, зевак разогнали от крыльца, тело увезли. Полицейский никому не рассказывал о воре, которого не смог задержать в ту ночь. И о монокле тоже никому не рассказывал, даже в подпитии. Как и то, что по глазам вполне взрослому грабителю, одетому как джентльмен, можно было дать не больше двенадцати лет.
Дом вдовы дипломата был заколочен, мебель зачехлили, отдали нотариусу ключи, наследник больше никогда не вернулся туда, и никто не мог сказать, куда он подевался.
Позже дом с обстановкой купили молодожены. Они были счастливы, у них родился ребенок. Его учили музыке и чистописанию. Он делал успехи и никогда не задавал вопросов.
…По глазурованным плитам цвета индиго выступают нос-в-хвост ковровые золотые звери. В темном саду всегда есть кто-то еще. И, знаешь, он быстро идет к тебе. Нет. Не к тебе. За тобой.
Когда в темных садах взойдет солнце и наступит весна, можно обернуться и с улыбкой отпустить колесо. Пусть оно вращается, весело посолонь, как задумано, никогда — назад. Тогда станет ясно, что в темных садах детства нет никаких чудовищ. И тот, кто все эти годы шел за тобой в темноте, — прекрасен.
Дмитрий Савицкий
НИЗКИЕ ЗВЕЗДЫ ЛЕТА
Крошечное облако, одиноко дрейфующее в огромном небе, наехало на солнце, и сразу повеяло прохладой от воды. Это надо же, подумал Марк, столько в небе места, и все же они встретились… Облако словно прилипло к солнцу — пляж потемнел, потемнела вода и громоздящиеся над бухтой скалы. Но вдалеке, там, где скользил, не двигаясь с места, прогулочный катер, направляясь в Фео, все плавилось в волнах подвижного золота. Боб, которому на прошлой неделе исполнилось пятнадцать и которому, особенно вечером на танцплощадке, когда он небрежно смолил кубинскую «лихерос», можно было вполне дать и восемнадцать, Боб аккуратно снял темные очки, аккуратно завернул их в рубашку и, потянувшись, встал. «Я пошел за водой», — сказал он хриплым ломким голосом и, перешагнув через белую, как курица, Лару, с двумя бутылками, зажатыми меж растопыренных пальцев левой руки, направился к расщелине, густо заросшей шиповником и кизилом. Там, в дрожащей тени, тошнотворно пахло всем тем, что человек оставляет после себя, а чуть выше, после трех метров крутого сыпучего подъема, пучком стрел рос дрок, черным зеркалом лежало топкое болотце и из трещины в скале сочилась ледяная родниковая вода
Марк посмотрел вслед Бобу — Боб был цвета автомобильных покрышек. Настоящий негр. Лишь длинные, к загривку прилипшие волосы были как выгоревшая трава. Марк знал, что за огромным камнем, под самой скалой, загорает жена академика — гигантская, килограммов на сто, обгоревшая до розовых струпьев лягушка. Боб уверял, что на закате она плавает голая. «Королева медуз» — называл ее Боб. Марк знал, что Боб не врет. Медуза несколько дней назад, когда они остались вдвоем на пляже, сказала ему, пододвигаясь ближе, так, что ее огромные груди совсем вытекли из малинового купальника: «Есть такая загадка: мой рот — могила моих детей…» Ее взгляд прилип к плавкам Марка, Марк, вспыхнув под загаром, посмотрел на ее рот — густо обмазанный яркой помадой, он шевелился отдельно от лица. Ему было четырнадцать с половиной, но ребята рассказывали со знанием дела, что есть такие женщины, которые присасываются, как пиявки, — не оторвешь. С тех пор он с ужасом смотрел на толстые губы жены академика. Он еще никогда не видел по-настоящему, что у них есть. У женщин. Хотя Лара и предлагала. Но Лара предлагала всем. И она делала это со всеми. Боб говорил, что она чокнутая, но что со взрослыми женщинами интереснее. Ларе было уже шестнадцать.
Сухой звук осыпающейся земли заставил его повернуться. Боб возвращался, небрежно ступая по раскаленной гальке, — худой, широкоплечий, с лиловым двойным шрамом под ключицей: дача генерала на Морской поверх бетонного забора была обнесена колючей проволокой. Генерал жил в Крыму лишь в августе, и Боб считал, что махровая сирень, тяжело прогибающаяся под восточным ветром, принадлежит всем. Боб остановился над Ларой. Несколько тяжелых ледяных капель из наклоненной бутылки обожгли ей спину. Лара с немым криком повернулась — Боб улыбался своей знаменитой улыбкой: оскаленные зубы, прищуренные глаза. На него оборачивались на набережной даже актрисы из съемочной группы! «Видел придурков? — гозорил Боб. — Солнца им в Крыму не хватает…» Животастые дядьки в настоящих американских джинсах, в майках с иностранными надписями высвечивали раскаленную полуденную набережную огромными лиловыми прожекторами.
Облако наконец отклеилось и соскользнуло в сторону Турции. Марк, мягко вскочив на нош, подтянул плавки и, разбежавшись, прыгнул в воду. Море было как теплое жидкое стекло. Тень электрического ската мягко проплыла под ним. Марк вынырнул, набрал воздуха и круто ушел под воду. Меж обросших синими водорослями скал стояли, дымясь, солнечные столбы. Длинные негритянские ноги Боба взмутили воду над его головой. Лара утопленницей, распустив волосы и вытаращив глаза, опускалась на дно, выпуская изо рта лопающиеся серебряные пузыри. Был слышен глухой стук мотора патрульной лодки.
Вечером, когда крыши поселка и верхушки деревьев все еще полыхали на солнце, а сады уже стояли как на дне, в темном воздухе ночи она поднялась по боковой деревянной лестнице на его чердак. Марк лежал на сеннике, читая страницу за страницей дореволюционный, тусклого золота, словарь Брокгауза. Том был на букву «М», и Марк, вступив в Мальтийский орден, переправился на Мадагаскар, обзавелся двадцатичетырехзарядным маузером и рассматривал высеченный из камня лик