Она вздрогнула, заслышав шорох, – по черничнику бежала собака. Пес понюхал их, перепрыгнул через их ноги и убежал вниз по тропинке.
Сердце у нее еще сильно колотилось, оттого что ее разбудили так внезапно. Вот внизу послышался стук подков. Она запрокинула голову к сосне, возле которой сидела, – ах, так он уже воротился. А она-то была уверена, что он приедет не раньше как вечером, а может, даже завтра утром.
И снова на нее нахлынул поток страха и отчаяния. Весь месяц она жила в страхе, чуяло ее сердце – не снести ей этого, на этот раз ждет ее смерть. Она и сама почти что желала того. Кабы не Эйрик… Ведь тогда он останется один с Улавом. И вдруг к этому страху и отчаянию приметалась еще тревога, – отчего Улав так скоро воротился? Может, он не сделал дела, какое ему надо было в соседнем селе? Или не поладил там с людьми и теперь, верно, приехал еще более хмурый и молчаливый, чем до того, как отправился в путь?
Невольно обняла она свое дитя, будто хотела оборонить его, спрятать. Эйрик оттолкнул ее, высвободился.
– Пусти, батюшка едет…
Он поднялся и пошел по тропинке к дому; мать видела, что он раскраснелся и был какой-то несмелый, неуверенный.
Ингунн пошла вслед за ним.
Она увидела белого коня за деревьями, Улав шел рядом. Подойдя ближе, она увидела, что он показывает Эйрику что-то лежавшее на дороге у его ног. То была большая рысь.
– Я повстречал ее на горе, что к югу отсюда, вышла из лесу среди бела дня. У нее, видно, детеныши в берлоге – сосцы-то полны молока.
Он перевернул копьем мертвого зверя, отогнал собаку, которая лежала, вытянув передние лапы, и лаяла, и придержал встревоженного коня. Эйрик громко ликовал, приседая на корточки перед отцовскою добычей. Улав улыбнулся мальчику.
– Берлоги мы не нашли, хотя она вряд ли была далеко. Это горная порода с косматым брюхом, она, видно, пробиралась по деревьям.
– Теперь ее детеныши подохнут с голоду? – спросила Ингунн.
Эйрик сунул руки в пушистый мех на брюхе рыси, нашел разбухшие соски и надавил их. Руки мальчика окрасились кровью. Улав рассказывал ему, как легко было убить рысь, которая заблудилась и вышла на опушку среди бела дня.
– Подохнут с голоду? Да, наверное, или сожрут друг друга, а самый сильный выживет. А может, они родились в самом начале лета. Верно, так оно и было, раз мать была не с ними.
Ингунн смотрела на мертвую самку. Мать. Мягко и тепло было детенышам, когда они, свернувшись клубком, тыкались мордочками в мягкое брюхо матери, ища там теплое молоко. Мощная лапа с железными когтями, которой она укрывала их, была из сплошных тугих мускулов и жил. Когда она облизывала своих рысят, в пасти виднелись страшные белые клыки. Кисточки на ушах нужны были ей, чтоб быть всегда начеку и слышать лучше, черные зрачки казались щелочками, разрезавшими желтые глаза. Такая могла постоять за своих детенышей, оборонить и поучить, когда надо.
У ее же собственного детеныша мать хилая, защитить его не может. И так уж она сделала, что защитить его некому, а более всего нужна ему защита против человека, которого он называл отцом…
«Вряд ли сама дева Мария, матерь божия, станет просить милости для матери, предавшей свое родное дитя», – сказала тогда Тура.
А она, она предала своего ребенка, когда позволила себе зачать его; теперь она поняла это.
Улав с Эйриком вытирали мехом кровь, натекшую на седло и бока лошади. Потом Улав посадил мальчика в седло и дал ему поводья.
– Езжай, Эйрик, домой. Апельвитен – конь надежный, правда, дорога вниз крутенька.
Он прошел с ним несколько шагов, говоря про коня. Потом он воротился к рыси, связал ей лапы ремнями, а сам все поглядывал вслед мальчику, сидевшему на большом белом коне, покуда они не исчезли в лесу.
– Нет, мы так и не поладили с ними, что пользы было оставаться да тратить время попусту – спорить с этими сыновьями Коре, – сказал он. – Я думаю отдать Апельвитена Эйрику, ведь ему уже семь годков, не правда ли? Ему скоро понадобится своя лошадь. А на Синдре не годится ездить мальчику, больно пуглив.
– С чего это ты расплакалась? – почти грубо спросил он, оставив рысь и поднимаясь на ноги.
– Даже если б ты дал Эйрику самого красивого жеребца на свете, серебряное седло и золотую уздечку, что толку, раз ты не можешь перемениться к нему, никогда не глянешь на него без досады!
– Неправда! – гневно и горячо возразил Улав. – И тяжела же ты, бесова свинья! – Он насадил рысь на копье и взвалил ношу на плечо. – Одумайся, Ингунн, – добавил он мягче. – Какая радость будет мне от сына, который унаследует мою усадьбу, коли он станет прятаться у тебя под юбкой, когда ему уже надобна мужская выучка, мужская рука? Ты должна позволить мне заняться с ним, иначе из него никогда не выйдет ничего путного.
Горный ветер развевал его большой серый плащ и широкие поля черной войлочной шляпы. Улав сильно постарел за последние годы, не то чтобы растолстел, но все же стал грузнее, особенно раздался в плечах и спине. Светлые глаза его будто стали меньше и еще колючее, лицо обветрилось и загорело. Белки глаз покраснели – верно, оттого, что он слишком мало спал.
Он чувствовал, что она не спускает с него глаз, и под конец вынужден был повернуться к ней. Строго встретил он ее жалобный взгляд.
– Я знаю, что у тебя на душе, Ингунн. Я сказал то слово во гневе. Видит бог, я жалею о том.
Ингунн пригнулась, будто ждала удара. Улав начал снова, с трудом заставляя себя говорить спокойно:
– Но ты, Ингунн, не должна прятать его от меня, словно боишься, что я… Никогда еще не поучал его без нужды строго…
– Я не помню, Улав, чтобы отец мой когда-нибудь поднял на тебя руку.
– Да, Стейнфинну было не до меня, он не утруждал себя настолько, чтобы меня наказывать. Однако от слов моих я никогда не отказывался, во всяком случае от слова, данного тебе, Ингунн. А теперь я сказал всем, что Эйрик наш сын, твой и мой.
Он видел, что она вот-вот упадет. Но на этот раз решил не уступать, сказать начистоту все, чтоб она не таила на него обиды.
Он продолжал:
– Ты всем нам приносишь вред, когда прячешься с сыном в лесу, чтобы приласкать его, и не смеешь взять его при мне на колени. Укрываешься с мальчиком в лесу, словно крадешься на свидание с полюбовником.
Он взял ее руку, крепко сжал, не выпуская.
– Запомни же, дружок мой, этим ты сослужишь Эйрику худую службу.
В полдень на святого Матфея ворвался Эйрик с громким плачем в горницу к родителям. За ним вбежали двое ребятишек Бьерна, что все еще оставались с Турхильд, – Коре и Раннвейг. Они-то и рассказали, что случилось.
На крыше овчарни, крытой дерном, вывела детенышей самка горностая. Улав не велел трогать их этим летом, а Эйрик не послушался, вздумал разрыть норку, и самка горностая укусила его за руку.
Улав схватил мальчика, поднял его и посадил к матери на колени, торопливо схватил его руку и осмотрел ее – укус был на мизинце.
– Ты сможешь держать его, или позвать Турхильд? Молчи, не говори ему ничего. Его можно спасти, только нельзя мешкать.
Укус горностая – самый ядовитый; у того, кого укусил разъяренный горностай, мясо гниет и отваливается от кости, покуда человек не помрет. Либо падучая пристанет к нему – ведь все горностаи болеют падучей. Однако если горностай укусит за кончик пальца, есть надежда спасти человеку жизнь и здоровье – палец надобно отрезать, а рану – прижечь.
Быстрее молнии приготовил Улав все, что надо. Среди всякого мелкого инструмента, воткнутого в щель между бревнами, он нашел подходящую железину, сунул ее в очаг и велел Коре, сыну Бьерна, раздувать огонь. Сам же он вытащил кинжал и принялся точить его.
Девушка, которую позвали держать мальчика, подняла крик и вой. Эйрик, и без того напуганный, догадался, что отец хочет с ним сделать. Охваченный ужасом, он издал страшный рев, вырвался из рук матери и стал, словно крыса, носиться от стены к стене, воя все сильнее и сильнее. Улав принялся ловить его.