У постели стояли его башмаки, мягкие, начищенные до блеска тюленьим жиром. Рядом с ним лежал его будничный кафтан, еще влажный на груди – она смыла с него пятна, а дыру, что была на кафтане, когда он снимал его, она залатала.
Так уже повелось, что он в это лето стал все чаще приходить в домик к Турхильд отсыпаться после бессонной ночи. И каждый раз после того, как ему удавалось хорошо отдохнуть, он чувствовал, как тяжело ему снова бодрствовать всю ночь; он словно изголодался по сну и не мог им насытиться. «Да ведь я недосыпал многие годы», – думал он.
Турхильд приходила его будить и приносила ему поесть. Если он, укладываясь в постель, снимал с себя мокрую одежду, то к утру она была высушена, а все дыры зачинены. Улав просил ее не брать на себя чужую работу, ведь об этом должна была заботиться Лив, хотя она редко делала это. Турхильд, мол, и без того приходится нелегко. Девушка в ответ улыбнулась и покачала головой.
И тут в нем поднялось желание овладеть ею, хоть раз в жизни почувствовать, что значит держать в объятиях здоровую женщину и не бояться дать волю страсти. Но ему казалось, что он на самом деле никогда по-настоящему не желал этого. В то утро, когда он протянул руку и схватил ее, он ждал, что она оттолкнет его, а может, рассердится. Но она покорно прильнула к нему, даже не вздохнув.
Осень и зиму он будто ходил по дну моря и черного тумана. Он опротивел сам себе, а иногда и она становилась ему противна, и выбраться из этой трясины он не мог. Вот она переберется в дом вместе с ребятишками, и все кончится само собой, утешал он себя. Но не тут-то было.
С раннего утра до позднего вечера он был с Ингунн. Из дому он ушел лишь один-единственный раз на неделю во время охоты на молодых тюленей. Теперь, когда он изменил жене, прежняя горечь, которую он питал к ней, представлялась ему дьявольским искушением, которому он уступил. Ингунн, Ингунн, голубка моя, как я мог обмануть тебя, когда ты лежишь здесь, терпеливая, добрая и беспомощная, как зверь с перебитым хребтом! Вот чем кончилась наша любовь, не думал я, что изменю тебе.
Каждую ночь, закутав ее в одеяло и овечьи шкуры, он носил ее на руках, как ребенка, чтобы хоть немного дать отдохнуть ей от лежания в постели. Чем больше он уставал, мерз, недосыпал, тем легче становилось у него на душе.
С того злосчастного утра он почти что ни словом не перемолвился с Турхильд, а ведь за все эти годы она была единственным человеком, с которым он иногда беседовал как со взрослым, равным себе. Он помнил об этом, помнил обо всем, что сделала для него Турхильд, которой он так отплатил. Оправдать свой поступок ему было нечем. До него она не знала мужчин, не видела в жизни ничего, кроме черной работы на благо других, и ни разу не пожаловалась на свою тяжкую долю. А сейчас он не хотел говорить с нею и не давал ей говорить с ним; в глубине души он хорошо знал, что она долго таила в себе и почему эта строгая, честная, уже немолодая женщина позволила ему, не противясь, овладеть собой. Он видел это по ее ласкам. Но если б она забылась хоть раз и высказала ему это, он задохнулся бы от стыда.
Он думал и о Бьерне, ее отце. Будь он жив, он тут же зарубил бы его.
Он понимал, что от людей этого не скроешь. И в самое темное время года, накануне рождества, стало ясно, что опасения его оправдались. В отчаянии он чуть было не поддался страшному соблазну. Видно, все эти годы сам дьявол вел его по зыбкой трясине, уводил его все дальше и дальше. Сперва он принял иное обличье, наполовину спрятал свой мерзкий лик; теперь же он повернулся к нему, сбросил личину и предстал перед ним как есть, во всем своем естестве.
Он знал, что Турхильд сделает все, о чем бы он ни попросил ее. Прежде случалось, что они вдвоем ходили в море на лодке. Она и теперь согласится, если он позовет ее покататься. Даже если поймет, что он задумал, она не откажет ему, он это точно знал. А в море всякое может случиться…
Ингунн он пощадит, она ничего о том не узнает. И ему не придется стоять будто раздетому догола перед каждым человеком в округе – мол, глядите, какой я жалкий и подлый. Ведь он и так целиком попал во власть к дьяволу, так нечего теперь опасаться, что погубишь душу свою.
И все же нет! Пусть сатана смущает его, он ему скажет: нет. Такого злодейства я не совершу, даже если ты мне уже уготовил место в аду. Знаю, терять мне нечего – честь, надежду на спасение, на счастье с Ингунн, которое я до сих пор оберегал, – все это ушло у меня из рук. И все же ты меня не заставишь пойти на это. Я не сделаю Турхильд зла, кроме того, что уже причинил ей. Даже ради Ингунн…
– Господи, смилуйся над нами! Пресвятая Мария, помолись за нас! Не за меня. За себя я ни о чем не стану молить! Сжалься над ними, прощу тебя.
– Да теперь уже и поздно, – сказал он, усмехаясь, дьяволу. – Они уже это заметили. Все мои домочадцы. Так что кончай впредь бормотать мне про это. Заткнись! Получишь меня, когда придет время.
Как жутко тихо стало вокруг него. Челядинцы замолкали, как только хозяин появлялся. За столом ели молча, разве иной вымолвит шепотом словечко-другое. Улав сидел на хозяйском месте, служанка приносила еду и ставила на стол. В ее поведении никто не замечал перемены, она так же прилежно работала с раннего утра до позднего вечера, держалась все так же прямо и по-прежнему была легка на ногу. Хотя уже стало ясно видно, что она теперь не одна.
Когда Турхильд входила в горницу, Ингунн отворачивалась к стене.
С той поры как наступил новый год, прошло уже немало времени, приближался великий пост, а меж Улавом и Турхильд не было еще ни слова сказано о том, что их ожидает. Но однажды, увидав, что она после дневной трапезы пошла наверх в каморку над чуланом, он пошел вслед за ней. Она вынимала сало из бочки и соскабливала с каждого куска черную корочку.
– Я думал о том, – сразу приступил Улав к делу, – что не смогу почти ничего сделать для тебя, да и чем я могу тебе помочь! Хотя и постараюсь сделать все, что могу. Вот я и решил отдать тебе усадьбу на худрхеймской стороне – Аукен, что я купил пять лет назад. Я дам тебе на нее грамоту и стану обрабатывать для тебя землю. В Рундмюре я тоже могу, как и прежде, пахать землю и собирать урожай для тебя и твоей родни.
Турхильд постояла с минуту, глядя прямо перед собой, потом сказала:
– Ладно. Верно, мне лучше жить не здесь и не в Рундмюре.
– Тебе самой будет лучше, коли ты уедешь отсюда. Раз уж я так поступил с тобой, – тихо сказал он.
– Аукен, – Турхильд взглянула на него. – Это немалый подарок для женщины в моем положении, Улав!
– Там три земельных надела, да еще добрые пашни к югу от скалы, на которой стоят дома. Но ведь ты знаешь, что люди там не жили целых двадцать лет. А те, что брали у меня в аренду эту землю, хозяйничали там худо.
Турхильд повернулась к нему и протянула руку.
– Ну что ж, спасибо тебе, Улав. Я понимаю, что ты хочешь позаботиться обо мне.
Улав сжал ее пальцы.
– С тобой я обошелся хуже, чем с кем-либо в своей жизни, – прошептал он. – Ты вправе ждать от меня иной платы.
Турхильд глянула ему в глаза.
– В этом я виновата не меньше твоего, хозяин.
Он покачал головой, потом тихо спросил:
– А не тяжело тебе сейчас будет управляться здесь с таким большим хозяйством?
– Вовсе нет. – Она слегка усмехнулась. – Может, мне теперь лучше уехать из Хествикена?
Он неловко кивнул.
– Только ведь дома в Аукене обветшали, осели и крыши прохудились. Я велю их подправить и новые крыши покрыть. До лета тебе туда переезжать нельзя.
– Тогда я покуда побуду в Рундмюре, – сказала Турхильд.
– Да, я тоже иного выхода не вижу, – согласился Улав.
Неделю спустя Улав уехал из дому на несколько дней. Воротившись, он узнал, что Турхильд переехала домой, поселилась в лачуге в Рундмюре. Улав и не думал, что ему так сильно будет недоставать ее.
Не то чтобы его любовь к Ингунн стала меньше или изменилась. Это было нечто, что выросло в нем помимо этой любви. Словно сквозь какую-то дымку видел он жизнь, столь непохожую на его собственную, жизнь человека, что идет рука об руку со здоровой, разумной женою, которая несет на своих плечах часть их общей ноши, обо всем судит здраво и сил у нее не менее, чем у него. И даже больше того…