– Глупее мне ничего слышать не доводилось! Рехнулась ты, что ли?..
– Да, раз ты отталкиваешь меня! Но ты не знаешь, не знаешь! – кричала она вне себя. – Откуда ты знаешь, Улав: может, я ношу под сердцем твоего ребенка!
– Тс-с-с! Не кричи так! – пытался он утихомирить ее. – И ты этого тоже знать еще не можешь! – сурово сказал он. – Не понимаю, о чем ты толкуешь? Неужто я не разговаривал с тобой? Сдается мне, все эти недели я только и знал, что говорил с тобой. А в ответ и трех слов не услышал, ты только ревела без удержу.
– Ты оттого говорил со мной, что тебе деваться было некуда, – задыхаясь и всхлипывая, произнесла она, – когда в горнице была Тура и другие люди. А от меня ты бежишь, словно я прокаженная. Ни разу не подошел, чтобы мы могли потолковать с глазу на глаз. Мне только и остается плакать, я… когда вспоминаю нынешнее лето – ведь ты каждый вечер бывал у меня…
Лицо Улава залилось краской.
– Не то нынче время, – отрезал он.
Поплевав на кончик плаща, он стал вытирать ей лицо, но проку было мало.
– Более всего я пекусь о твоем же благе, – прошептал он.
Она вопрошающе взглянула на него с такой печалью, что он привлек ее к себе.
– Я желаю тебе только добра, Ингунн!
Вдруг оба они вздрогнули. По другую сторону озерца, среди каменистых осыпей что-то шевельнулось. Кругом не было ни души, но одинокая молодая березка, росшая среди камней, дрожала, словно кто-то сию минуту качнул ее ствол. Стоял еще день, но лес темной стеной заслонял озерцо; над ним и над дальним болотом у края леса на востоке начал подниматься туман.
Улав пошел к своему коню.
– Давай поедем отсюда, – тихо сказал он. – Садись на седло позади меня.
– А ты придешь ко мне потолковать? – умоляюще спросила она, когда он натягивал поводья. – Приходи после ужина.
– Ну ясно, приду, коли ты того желаешь, – помедлив, сказал он.
Обхватив Улава руками, она крепко держалась за него, пока они спускались вниз к усадьбе. Улав чувствовал какое-то странное облегчение и понял: он может отказаться от своих благих намерений – избегать повода к искушению, раз она сама того хочет. Но его в то же время оскорбляло, что она отвергла жертву, которую он желал ей принести…
Она сказала, будто просила его уйти, а он не захотел ее отпустить; ведь это неправда. Но он отогнал свою мысль, не смея не верить Ингунн. Раз она так сказала, стало быть… Он был тогда не столь трезв, чтобы сейчас поклясться: мол, он помнит точно, как все было.
На другой вечер Улав поднялся в горницу большого стабура, где лежал Стейнфинн. Приподняв творило, прикрывавшее лаз в полу, Арнвид впустил его на чердак. Подле больного, кроме Арнвида, никого не было. В горнице стоял полумрак, ибо Стейнфинн так мерз, что не выносил, когда отворяли дверь на галерейку. Несколько солнечных лучей пробилось сквозь щели в бревнах, рассекая напитанную пылью тьму и отбрасывая золотистые пятна света на висящие под потолком овчины. Воздух в горнице был тяжелый, спертый.
Улав подошел к постели поздороваться с приемным отцом, – он не видел его много дней и сейчас с неохотой поднялся сюда. Но Стейнфинн спал, тихо постанывая. В сгустившейся у стены тьме Улав не мог разглядеть его лица.
Арнвид сказал: никакой, мол, перемены ни к лучшему, ни к худшему нет.
– Коли хочешь остаться здесь на часок, я ненадолго прилягу.
Улав ответил, что охотно посидит с ними, и Арнвид, бросив на пол несколько шкур, улегся. Тогда Улав сказал:
– Мне нелегко это, Арнвид; знаю, худо тревожить Стейнфинна, раз он так тяжко хворает. Да только сдается мне, нам с Ингунн должно узнать его волю насчет нашей свадьбы… покуда он не помер.
Арнвид молчал.
– Да, знаю, некстати это, – с жаром сказал Улав. – Но коли над всеми нами нависла такая угроза, стало быть, самое время уладить то, что можно уладить. Кто его знает, известно ли кому на свете, кроме Стейнфинна, как он уговорился с моим отцом о наших деньгах.
Арнвид по-прежнему не отвечал, и Улав продолжал:
– Мне очень важно получить Ингунн в жены из рук ее родного отца.
– Да, понимаю, – сказал Арнвид.
И Улав тут же услыхал, что он заснул.
Тоненькие солнечные полоски исчезли. Улав один бодрствовал в темноте, и тревога жгучей болью отзывалась в самой глубине его сердца. Он должен непременно уладить свои дела, которые совсем запутались. Нынче он понял: благие намерения тщетны – нет возврата с той неправедной стези, на которую вступили они с Ингунн. И он сам чувствовал: душа его, прозрев, огрубела и посуровела. Но стоять у смертного одра Стейнфинна, будучи его тайным зятем, он не в силах. Теперь он знал: скрытый позор – тяжкое бремя для души.
Прежде чем Стейнфинн уйдет, он должен отдать ему Ингунн в жены. «Я понимаю», – сказал Арнвид. Улава бросило в жар. Что понимал Арнвид? Когда нынче на рассвете Улав вернулся в свою боковушу в жилом доме, он не был уверен, спит ли Арнвид на самом деле или же только делает вид, будто спит…
Улав очнулся, когда подняли творило, прикрывавшее лаз в полу. Служанки принесли свечу и еду для больного. Смутными, призрачными видениями явились Улаву его сны во время недолгого забытья: он с Ингунн у воды; они идут вдоль ручья, вытекающего из лесного озерца, потом он у нее в стабуре. Воспоминания о жарких ласках в темноте сливались с картинами, виденными им наверху в горах, – каменистые осыпи в непроходимых ущельях. Он лежит, держа в объятиях Ингунн, и в то же время ему чудится, будто он поднимает ее над каким-то большим, поваленным бурей деревом. Под конец ему приснилось, будто они идут по тропинке в зеленом доле, откуда открывается вид на селения и озеро далеко-далеко внизу.
«Сон этот, верно, предвещает, что мы с Ингунн вскорости уедем из этих краев», – подумал Улав в утешение самому себе.
Когда служанки разбудили Стейнфинна, чтобы перевязать рану, он попросил его не трогать – пользы, мол, от этого никакой, пусть оставят его в покое. Далла сделала вид, будто не слышит; приподняв огромное тело, она сменила простыню, словно Стейнфинн был грудным ребенком, и попросила Улава подержать свечу – Арнвид спал тяжелым сном смертельно уставшего человека.
Лицо Стейнфинна, заросшее даже на скулах рыже-каштановой бородой, не стриженной много недель, стало почти неузнаваемым. Он отвернулся к стене, но по тому, как натянулись мышцы его шеи, Улав увидел: он старался подавить стон, когда Далла снимала прилипшие к ране повязки.
Тайная гадливость, которую Улав всегда чувствовал при виде нагноившихся ран и от их запаха, снова нахлынула на него, вызывая ужасную тошноту. Рана заросла диким мясом, и уже не было видно, что рана эта рубленая; она разбухла, покрылась серыми ноздреватыми наростами с красноватыми дырочками, из которых чуть сочилась кровь…
Тут к нему подошла Ингунн и встала рядом… Бледная, она смотрела большими испуганными глазами на отца. Улаву пришлось подтолкнуть ее; она не догадалась подать Далле чистую повязку, за которой служанка протянула руку. И Улав снова почувствовал, как скорбь и стыд, будто жало, вонзились ему в сердце, – как могли они забыть больного, измученного отца! Однако же на темном чердаке, где они были вдвоем, совсем одни, тесно прильнув друг к другу… Он смутно понимал, как трудно помнить в такую минуту о сострадании и о верности тому, кого нет рядом.
– Останься здесь, – сказал ей Улав, когда другие женщины собрались уходить. – Нынче вечером нам нужно потолковать с твоим отцом, – добавил он. Он заметил, что она скорее испугалась, нежели обрадовалась, и это пришлось ему не по душе.
Стейнфинн лежал ослабевший, измученный болью. Проголодавшийся Улав попросил Ингунн принести ему что-нибудь поесть.
Вернувшись, она смеясь сказала, что, мол, постаралась наскрести в поварне что повкуснее. Пока Улав ел из миски, она игриво дула ему в затылок. Девушка была полна шаловливой нежности. И снова у него кольнуло в сердце – они сидят здесь так, словно бы и нет рядом хворого отца. Улав и сам не знал, радуют или печалят его ее ласки.