Корабль был большой, каких еще Улебу видеть не приходилось. Шагов двадцать пять в длину и не меньше восьми в ширину. Такой же, как и второй, покачивавшийся поодаль, и только, пожалуй, уступал размерами третьему, на котором еще с берега он заметил отряд вооруженных воинов.
Все чрево корабля, надстройки кормы и носа были завалены тюками и ящиками, бочками и мешками. Над складами вдоль обоих бортов тянулись дощатые помосты, поддерживаемые снизу четырехгранными тесовыми стояками.
На этих помостах были узкие подобия скамеек, и сидели на них обнаженные люди по двое почти в каждом ряду возле круглых, обитых по краям толстой кожей отверстий в бортах. Скованные цепью люди понуро сидели, сложив руки на вытянутые внутрь весла.
Надсмотрщики надели железное кольцо на щиколотку Улеба, предварительно обмотав железо тряпицей, чтобы не терло ногу. Затем подрезали его волосы, обрили половину головы, содрали рубаху, вернее остатки рубахи, и Улеб стал похожим на остальных гребцов.
Низко над головой нависли поперечные балки, на них от носа к корме были проложены доски. Четыре толстые доски шириной в два локтя каждая. По ним кто-то прохаживался.
Свет проникал сверху и через весловые отверстия. В белесых полосах неба парили чайки, а справа сквозь дыру была видна колышущаяся зеленоватая с пенистыми прожилками вода.
Улеб взглянул на соседа слева. Глаза неподвижного чернокожего раба были закрыты. Лоснящийся, как и все его мускулистое тело, выпуклый лоб упирался в кисти рук, скрещенных на гладкой отполированной ими же поверхности круглой и толстой, как бревно, рукоятки весла. Время от времени он проводил языком по потрескавшимся губам, и поэтому было ясно, что он не спал.
Переведя глаза на другого, Улеб встретился с полным сочувствия и дружелюбия взглядом. Ни малейшего намека на уныние не было на подвижном смуглом и юном лице того, кто всем своим видом явно хотел ободрить нового товарища.
Лицо это было прекрасно. Это было лицо умного, веселого от природы, неунывающего и смелого человека, который не верил в бесконечность беды.
Улеб невольно расправил плечи. В темных глазах незнакомца он увидел отражение своих надежд. Он словно ощутил невидимые нити, протянувшиеся, подобно узам союзников, между ними. С его уст готов был сорваться благодарный возглас, но тот, темноглазый, предупредил его порыв, указав красноречивым взглядом на удалявшихся с плетями в руках надсмотрщиков. Разговаривать гребцам строжайше запрещалось.
Когда надсмотрщики спустились по лесенке с помоста к основанию мачты и там, прислонясь к брускам ее «гнезда», уселись в тени на своих подушках среди тюков и бочек, юноша чуть слышно шепнул Улебу, ткнув себя в грудь:
— Велко.
Улеб тоже назвался шепотом. Оба тут же, чтобы не вызвать подозрений, отвернулись в разные стороны, хотя Улебу не терпелось узнать, смогут ли они вообще понять друг друга, смогут ли обменяться еще хоть какими-нибудь словами, кроме произнесенных имен.
Вскоре желание поговорить с Велко позабылось на время. Наверху послышались отрывистые команды. Надсмотрщики, развалившиеся было на подушках, вскочили и, задрав бороды, тоже закричали что-то. Гребцы встряхнулись, принялись торопливо высовывать весла наружу, за борта до тех пор, пока медные набойки не уперлись в края отверстий.
Размахивавший плетью Одноглазый уже был там, где сходились помосты, а его напарник, оставаясь внизу, вытянул одну руку б сторону левого борта, другой же, схватив колотушку, принялся бить в литавру, задавая ритм, и гребцы по левому борту разом навалились на весла, корабль покачнулся и начал разворачиваться.
Улебу казалось, что стучит не литавра, а его собственное сердце. Мысленно он прощался с родиной, с отцом, с Радогощем, с сестрицей, снова и снова клялся вернуться, отомстить, спасти.
И не знал он, не ведал, что на другом корабле, обливаясь слезами, Улия тоже прощалась с родимой сторонушкой и с ним. И ее увозили на чужбину, и думала она, что оставляет в Степи любимого братца.
Плыли и плыли…
Когда караван достиг маленького островка, возвышавшегося как раз против устья Дуная, все три судна причалили к безлюдному клочку суши. Одни ромейские воины отправились к реке на легких плотах, чтобы пополнить запасы пресной воды. Другие с луками высадились на материк пострелять дичи. Третьи просто разминались на тверди островка. Каменистые неровности островка кое-где были покрыты чахлым кустарником и обожженными пучками трав. Неподалеку на ровной по краям и с углублением посредине площадке смеющиеся оплиты толпились вокруг того самого бледнолицего и носатого господина, что выкупил Улеба у степняков. Писклявый старик под одобрительный гомон солдат подбрасывал короткие деревяшки, а бледнолицый господин рассекал их на лету и самодовольно косился на зрителей.
Наблюдавший все это вместе с Улебом, Велко первым отодвинулся от отверстия и неожиданно произнес:
— Стадо ослов. — И тут же, вздохнув, сам себе возразил: — Нет, в бою все они достойные, знаю…
Обрадовавшись славянской речи, Улеб тихо спросил:
— Ты кто?
— Я булгарин, — ответил Велко, — из Расы. А ты?
— Днестровский улич, кузнец.
— Был кузнец, — криво усмехнулся Велко. — Я тоже был чеканщиком. Потом ушел в войско. Лучший лучник среди юнаков. Был, а теперь вот…
— Я здесь долго не задержусь, не таков я, — горячо прошептал Улеб.
— Известно, не останешься. Приплывем в Константинополь, всех, наверно, распродадут. Или на другой корабль попадем.
— Как ты попал сюда, Велко?
— Ромеи взяли в бою. Раненого. А тебя, как я понял, обменяли на наших?
Тоже взяли в бою. Подло. Но не эти, а печенеги. Потом уже продали тому носатому. Насиделся в темнице с ящерицами…
— Нет, нет, Улеб, тебя наверно, обменяли на наших. Непонятно, правда, какой в этом смысл, но обменяли.
— Почему так думаешь?
— Было тут три булгарина, их кормили досыта, держали внизу, не на веслах, а когда стали у печенегов, их связали и увели. В столицу вашу плыли уже без них. На обратном пути снова стали у печенегов, тебя привели, а их нет. Обменяли, значит.
— Носатый дал степняку золото за меня, сам видел. — Улеб вдруг задумался, напрягая память, промолвил: — Постой-ка, Велко, погоди-ка… кажется, я припоминаю… Ну да, я заметил той ночью, когда напали, троих в лодке, связанных… и стрела вашей работы, дунайской…
— Ляг, Улеб, отдохни. Видно, совсем надорвался с непривычки, заговариваешься.
— Не в этом дело. Просто… ладно, не в этом дело. Слушай, кто этот человек? Мне кажется, он захворал.
Велко глянул на спящего негра, вздохнул и пояснил:
— Его зовут Даб. Больше ничего не знаю. Как попался, откуда, за что, неизвестно. Он не понимает нашей речи. Без тебя совсем худо приходилось; двоим толкать весло — хуже не бывает. Хороший он человек, очень сильно тоскует по воле, глаз не поднимает. А может, и болен.
— Говоришь, были в самом Киеве… Чего же ты нашим-то не крикнул? Ух, задали бы наши ромеям!
— Тсс. Тише, ты не дома.
— А если перепилить цепь? — Улеб потянулся к кольцу на щиколотке, ощупал его. — Перепилить бы, освободиться всем и ночью перебить стражу, захватить корабль.
— Чем перепилить? Если бы даже удалось, все равно не ушли бы, военный корабль в два счета догонит.
— Так не убегать же! Ударить! Перебить всех! Бить!
— Тише, тебе говорят. На словах все просто. С военного корабля метнут из труб греческий огонь, только подойди — вспыхнешь и ахнуть не успеешь. И чем собираешься с ними биться? голыми руками? И я не трус, да головы не теряю. Ты меня слушай, я воин, ты нет.
— Эх, Велко, я-то подумал, что в тебя можно верить…