…Самым трудным стало сохранить рассудок. Тишина подавляла, резала уши, казалась материальной, живой, жестокой. Полная, абсолютная тишина. Когда дыхание напоминает шум парового котла, а шорох одежды – скрежет закрывающегося ржавого люка мусоросборника. Когда звук собственного голоса кажется громким, резким, пугающим, недозволенным и никак не вписывающимся в этот мир абсолютного покоя и беспредельного царства смерти.
Боли в животе, яростно требовавшем своего привычного и так регулярно на протяжении семнадцати лет поставляемого топлива, не давали спать, доводили до тошноты, радужных кругов, искр и тумана перед глазами. Спать не давала и тишина. Стоило закрыть глаза, она словно взрывалась высокочастотным гулом барабанных перепонок, нервировала, не давала думать о чем-то привычном и спокойном, не давала уснуть. Таблеток оставалось совсем не много, но и одного воспоминания о них вполне хватало, чтобы в голове все начинало путаться, а цвета кабины блекли и растворялись в серой дымке утраты нормального мировосприятия. Григ ненавидел глубокой ненавистью и сами таблетки и того, кто их выдумал.
Суставы ныли так, словно их обладатель долго и упорно работал руками и ногами. Ныли уже очень давно – дней пять или шесть. То сильнее, то слабее, но так, что забыть о боли не получалось никакими упражнениями по самоконтролю. Почему-то ныли и ребра – такое удобное, как когда-то казалось, кресло, при долгом и тесном общении не нашло общего языка со спиной Грига, его ребрами и шеей. Они враждовали. Враждовали со всей возможной непримиримостью и со всей неоспоримой бессмысленностью: за креслом сохранялось явное стопроцентное преимущество: в отличие от спины и ребер, кресло могло ждать бесконечно.
«Бесконечно». Это и есть то самое слово, которое съедало рассудок, как песок, который медленно, но уверенно вгрызается в многовековые плиты древних памятников. Когда не с чем сравнить, когда нечем измерить, когда трудно представить, невозможно понять, нельзя оценить… Григ никогда не думал, что космос может стать таким жестоким! Не было смысла куда-то двигаться – движение в абсолютной пустоте не ощущалось, а ускорение только вредило и без того измученному без работы желудку. Не было смысла считать минуты – протяженность каждой из них могла меняться от бездонной пропасти ожидания до одного короткого и незаметного мгновенья. Не было смысла смотреть вокруг – минута за минутой, час за часом, вздох за вздохом, там оставалось одно и то же, одно и то же, одно и то же…
Он вырос в космосе. Он обожал пустоту во всех ее эпостасиях. Он любил свой послушный, удобный, надежный кораблик. Он обожал стремительные полеты вокруг «Улья», обожал спринтерские и стайерские гонки с Братьями, обожал самоубийственный слалом в метеоритных облаках… Этот мир умер! Не стало ни «Улья», ни Братьев, ни метеоритов. Ничего не стало! Только Время и Боль. Боль и Время…
Когда маяк вспыхнул ярким указателем перед глазами Грига и зуммер шлема обрадовано заныл, услыхав наконец ответ на постоянный и беззвучный, отчаянно требующий помощи вопль в пустоту, Григу было уже все равно. Он не ждал, что будет дальше. Найдут или нет, подберут или бросят. Все это не имело значения. Ничто в этой пустоте не имело и не могло его иметь!!!
Глава 2
– Неужели он пробыл в космосе несколько дней?!
В большом зале ангара перед центральным шлюзом несколько человек следили за разморозкой и дебактеризацией малюсенького космического кораблика с находящимся в нем человеческим существом мужского рода. Кораблик висел в метре над полом, поддерживаемый гравитационным полем камеры шлюза и зондировался десятками электронных глаз. Перед людьми же разворачивались в самых различных ракурсах голографические изображения: самого кораблика; его привода – в разрезе и так; самых элементарных, какие можно только себе представить, приборов; тонких необычной конструкции крыльев-поглотителей, и, наконец, вращающаяся голограмма отважного пилота – похоже, совсем еще мальчишки.