Ленечка без умолку двигался, улыбался своим толстым редкозубым ртом, так ослепительно не стесняясь, плакал от счастья видеть ее своими пустыми, как облачка в высоком небе, глазами, и, какую бы безразличную чушь он ни молол, он только признавался в любви, только еще раз, чуть иначе, рассказывал, как ради нее все, что ни происходит на земле, или как все, что ни происходит, все — о ней. Наташа не слышала его никогда, но как же она была обеспечена им! Ах, господи! Какая бы глухая, беспросветная наступила бы тишина, умолкни Ленечка, которого она не слышит! Как Ленечке было наплевать, что он некрасив, неловок, нелюбим, не то говорит! Так завистливо любовался им Монахов. Так его же невозможно не любить! — думал Монахов, почувствовав под сердцем неожиданную для себя, такую отвычную теплоту. «Нет, женщина — это чудо, — размышлял далее он, ненароком поймав горящий Наташин взгляд и поспешно избежав какого бы то ни было обеспечения в своем. — Зачем ей я? Ах, как нехорошо!»
Курящая тетя, которая когда-то даже пела на сцене, у которой был без вести пропавший муж, щурилась на отставленный в руке дым, будто он ей лез в глаза, и эта ее значительность, эта ее временность, как бы сосланность в далекий Ташкент были хотя и простительны, но так заимствованы и узнаваемы, что Монахов опасался смотреть в ее сторону. Такое мог стерпеть только мудрый человек, как Зябликов (редкий случай, когда циничность успешно заменяет человечность). Наташа, та знала, что за человек ее тетя, сегодня выступавшая в роли матери, — это был репертуар. Монахов же избегал смотреть на тетю все-таки больше потому, что избегал каких бы то ни было подозрений в гарантиях.
— Может, ты прочтешь нам, Ленечка? — сказала тетя снисходительным грудным голосом.
— Да, да, прочтите! — заинтересованно поддержал Монахов.
— Наташа знает, ей не будет интересно, — сказал Ленечка.
— Прочти, — сказала Наташа. Ее обрадовал неожиданный интерес Монахова. — Я здесь пробовала ему прочесть и забыла.
В первый раз Ленечка кротко глянул на Монахова — как на вещь.
— Я его переделал, — Ленечка чем-то огорчился.
— Читай, не ломайся, — приказала Наташа.
— Ага, — сказал Ленечка и зажмурился. — Сейчас. Ага. «Рассвет». Это название. Значит, «Рассвет».
Сначала Монахова не покидало чувство неловкости от распева и качания Ленечки. Он, правда, почти сразу поверил, что Ленечка не прикидывается — это он уже знал. Он взглядывал на Наташу, потому что впервые получил такую возможность: она теперь на него не смотрела, волнуясь за Ленечку. «Она же его человек! — подумал Монахов с ревностью и удивлением. — Как она этого не знает?..» Тетя щурилась. Зябликов вертел в пальцах свою «беломорину», аккуратно просыпая из нее табак на газетку.
И что-то понравилось теперь Монахову. То ли он привык и преодолел стыд перед его чтением, то ли успокоился за Ленечку, что особенного позора не будет. Он слушал все внимательней и удивленней, зато Наталья совсем перестала слушать, от волнения — смотрела, как слушает Монахов…
— Скоро конец, — сказал Ленечка.
Все молчали.
— Раньше было лучше, — ревниво сказала Наташа.
— Правда? — с готовностью откликнулся Ленечка. — Мне тоже сейчас не понравилось. Да ну их! — легко отмахнулся он.
Монахов же наконец проникся. А ему как раз очень понравилось — он счел должным сказать об этом и почему-то покраснел.
— Правда? — с Ленечкиной готовностью откликнулась Наталья. — Ну ты, Монахов, молодец! Я не ожидала. А что я говорила? — торжествовала она. — Сам видишь.
Монахов, не глядя на нее, извиняясь и опять краснея, попросил даже переписать стихи.
— Так я вам сейчас перепишу, — согласился Ленечка, благодарно захлопал ресницами, закивал и сел с ним рядом, как с другом. Монахов поразился этой перемене — или с самого начала он все не так понимал?
— На, пошаби, — сказал во все время не подымавший глаз Зябликов. И протянул Ленечке какую-то, для Монахова неожиданно длинную, «двойную» «беломорину». — Заслужил.
Ленечка радостно заулыбался и взял таинственную папиросу.
— Не смей курить! — рассердилась Наташа.
— Хорошо, — тут же согласился Ленечка и заложил папиросу за ухо. — Тогда давайте выпьем.
После чтения стихов он чувствовал себя, по-видимому, неловко.
— За нашего поэта! — провозгласила тетушка.
Монахов протянул свой бокал с особой поспешностью.
Оказывалось, к его собственному удивлению, что стихи произвели на него еще большее впечатление. Впечатление это как бы проявлялось по мере. Он все косился на Ленечку и потуплял взор. Вся нелепость и детскость Ленечкиной внешности несла теперь для Монахова некий отпечаток значительности. Признав, «зауважав» Ленечку, Монахов будто искал в нем непосредственно последовавших за фактом этого признания изменений — и не находил. Это был все тот же Ленечка, который с удовольствием «запил» свое чтение и скоренько забыл о нем. «А Наташа, значит, его Муза…» — медленно подумал Монахов и этим взглядом посмотрел на нее. Она смотрела на него пристально, будто стараясь различить его в далекой перспективе.