Миссис Кросс с большим достоинством сняла фартук, собрала свои вещи, кивком головы простилась со Стэнли и выплыла из комнаты, а через минуту с треском захлопнула за собой наружную дверь.
Оставшись один, Стэнли принялся за свои утренние обязанности с презрительной миной человека, сознающего, что он достоин лучшей участи. После того как он снял колпаки с обеих пишущих машинок, передвинул несколько счетных книг на конторках, налил чернил во все чернильницы и разложил повсюду чистые листы промокательной бумаги (это была прихоть мистера Смита), Стэнли вспомнил, что и он — человек и у него есть душа. Зажав в руке короткую круглую линейку таким образом, чтобы она отдаленно напоминала револьвер, он в течение нескольких напряженных минут скрывался за высоким табуретом мистера Смита, затем вдруг прыгнул вперед, наведя свое оружие на то место, где должна была находиться нижняя пуговица на жилете великого преступника, и хрипло произнес: «Руки вверх, Бриллиантовый Джек! Ни с места!» Он в виде предупреждения поднял воображаемый револьвер, затем сказал небрежно, через плечо, одному из своих помощников, полицейских сержантов, или кому-то в этом роде: «Уведите его». Таков был конец Бриллиантового Джека и новый триумф Стэнли Пула, молодого сыщика, чьи подвиги затмили даже подвиги Юных Авиаторов. Отведя таким образом душу, Стэнли положил на место круглую линейку и снизошел до выполнения кое-каких скучных обязанностей, которых требовали от него Твигг и Дэрсингем в этот час дня. Обязанности эти оставляли более чем достаточно времени для размышлений, и Стэнли стал соображать, пошлют ли его сегодня куда-нибудь и будет ли у него возможность погулять на свободе. Как только он оказывался вне стен конторы, начиналось блаженство. Хотя бы его послали только на почту, или на товарную станцию, или в какое-нибудь учреждение не далее, как за три-четыре квартала, дела фирмы «Твигг и Дэрсингем» немедленно улетучивались из памяти Стэнли, он тотчас с головой окунался в жизнь лондонских улиц и, прыгая и вертясь в толпе, похожий на рыженького воробья, безмерно наслаждался возможностью заниматься «слежкой» за представителями преступного мира.
Несмотря на ранний час, перед Стэнли уже вставала одна забота, которая мучила его все неотвязнее по мере того, как время шло и голод его усиливался. Надо было решить вопрос, куда идти завтракать и что купить на тот шиллинг, который мать каждое утро давала ему на еду. Утренний завтрак перед уходом из дому Стэнли всегда съедал так быстро, что желудок его почти тотчас забывал об этом, и к десяти часам Стэнли уже ощущал внутри пустоту, а около двенадцати — настоящую физическую боль. Он задавал себе вопрос: что было бы, если бы его отпускали завтракать не в половине первого, а в последнюю очередь, после всех, и ему приходилось бы ждать до половины второго?
Существует бесчисленное множество способов истратить шиллинг на завтрак, начиная от самого благоразумного — просадить всю эту солидную сумму на сосиски или жареную печенку с картофельным пюре в столовой Диттона и кончая способом, который доставляет наслаждение, но недостаточно насыщает: растратить шиллинг по мелочам, покупая в одном месте ватрушку с вареньем, в другом — банан, в третьем — шоколадку. И все эти способы были испробованы Стэнли.
Он как раз намеревался пойти сегодня снова в ближайшую закусочную Лайона и усердно рылся в памяти, стараясь припомнить, сколько стоит в этом заведении порция тушеной баранины по-ланкаширски, когда размышления его были прерваны появлением одного из сослуживцев. Это был Тарджис, служащий рангом повыше Стэнли, но пониже мистера Смита, тщедушный и угловатый молодой человек лет двадцати, с несколько длинной шеей, узкими плечами и большими нескладными руками и ногами. Уродом его нельзя было назвать, но, подумав, вы, вероятно, пришли бы к заключению, что для него было бы лучше, если бы природа создала его уродом, ибо наружность у него была очень уж невзрачная и ничем не привлекала внимания. Вы, вероятно, не заметили бы его среди других, — а большую часть своей жизни он проводил в обществе других людей, — да если бы и заметили, то посмотрели бы на него только раз и решили, что больше не стоит. Он не казался больным или истощенным, но что-то в его лице — полное ли отсутствие красок, или легкая одутловатость и нечистая кожа, словно покрытая сероватым налетом, — внушало мысль, что у этого человека все в жизни не такое, как надо, — пища, помещения, в которых он проводит свои дни и ночи, постель, на которой он спит, одежда, которую он носит, — что он живет в мире без солнца, благодатного дождя и свежего ветра. Он не был ни хорош, ни слишком дурен собой. Его немного выпуклые карие глаза были бы красивы на девичьем лице, большой нос должен бы придавать ему властный вид, но почему-то не придавал, маленький детский рот, всегда полуоткрытый, обнажал длинные неровные зубы. Подбородок был не то чтобы срезанный, но как-то вяло опущенный. Синий костюм висел на Тарджисе мешком, пузырился и лоснился уже через пять дней после того, как покинул магазин дешевого платья, в витрине которого такой же точно костюм облегал восковую модель чемпиона легкого веса и все еще коварно соблазнял Тарджиса своей новизной и острыми складками на брюках всякий раз, как этот молодой человек украдкой прохаживался мимо витрины. Его мягкий воротничок был всегда измят, галстук немного потрепан, башмаки стоптаны. Любой разумной женщине потребовалось бы не более недели на то, чтобы до неузнаваемости изменить к лучшему внешний вид Тарджиса, но было совершенно ясно, что ни одна разумная женщина не принимает в нем участия.