Капитан (он служил когда-то в русском императорском флоте и завершил свою деятельность тем, что сбежал однажды ночью с корабля, перемахнув через борт в одном белье) способен был напиваться до совершенно сверхъестественного состояния. Первые две ночи плавания он упорно декламировал на четырех языках длиннейший монолог из гетевского «Фауста», чтобы доказать, что он — человек культурный. А в третью ночь, накануне того дня, когда пароход вошел в устье Темзы, капитан еще больше расходился: он беспрерывно хохотал, спел четыре песни (впрочем, мистер Голспи не мог понять ни единого слова), рассказал какой-то длинный анекдот на незнакомом языке — видимо, на русском, — всплакнул и так часто и крепко жал руку своему собутыльнику, что, вспоминая об этом сейчас, за своей сигарой, в кают-компании, где царила странная тишина, мистер Голспи почти ощущал боль в руке. Сам он таких вещей не проделывал. Он только становился благодушнее по мере того, как ночь шла и бутылки пустели. Вот и теперь, несмотря на ранний час, он был уже в таком приятном настроении, потому что они с капитаном долго просидели за завтраком. Впрочем, мистер Голспи, очевидно, не находил, что хлебнул уже достаточно, так как снова налил себе вина.
К этому времени люди в котелках успели очутиться на борту. Одни интервьюировали капитана, другие заинтересовались особой мистера Голспи, ибо им предстояло решить, можно ли ему высадиться на этом острове, где он родился. Мистер Голспи встретил представителей власти весьма любезно, что не помешало ему, впрочем, откровенно высказать свое мнение.
— Правила! Разумеется, правило есть правило, — гудел он сквозь свои громадные усы, благодушно и вместе с тем воинственно. — Но это вовсе не мешает ему быть чертовской бессмыслицей. В Англии разводят теперь больше всякой никому не нужной канители, чем разводили в России и в Турции до проклятой войны. А мы ведь, бывало, смеялись над этими странами, называли их отсталыми. Паспорта! — Он фыркнул и похлопал молодого человека по отвороту пиджака. — Никогда они не помогают задержать жулика, никогда! Чтобы улизнуть, ему требуется только капля изворотливости. А эти паспорта — одно беспокойство для честных людей вроде меня, которые хотят немного двинуть вперед торговлю. Ну, разве я не прав, скажите сами?
Он стоял и наблюдал, как таможенные чиновники рылись в двух его сундуках и трех потрепанных чемоданах.
— Вам, наверное, не терпится поскорее сойти на берег, — заметил один из этих чиновников, начиная отмечать мелом просмотренный багаж.
Мистер Голспи следил за ним с беспечным равнодушием, и никто бы не подумал, что в сундуке у этого человека ловко запрятаны двести пятьдесят сигар.
— Нет, на этот раз я не спешу. Я останусь на пароходе, чтобы пообедать со шкипером. — Он указал рукой на город, раскинувшийся вокруг: — Он подождет.
— Кто подождет? — Таможенный чиновник сделал последнюю отметку мелом.
— Лондон, — пояснил мистер Голспи. — Весь Лондон.
Молодой человек расхохотался — не потому, что это заявление показалось ему таким забавным, а потому, что пассажир вдруг напомнил ему одного актера-комика, которого он как-то видел в театре Финсбери-парка.
— Ну, конечно, он может подождать. Он ждет давно.
Оставшись наедине со своими уцелевшими сигарами, мистер Голспи минуты две размышлял о чем-то. Потом вышел на верхнюю палубу. Уж не для того ли, чтобы увидеть, что именно ждало его так долго?
Он засмотрелся на необозримую панораму Темзы. Наступали сумерки. По реке бежала темная рябь, и целая флотилия барж на той стороне почти утратила свои очертания. Но на северном берегу, там, где четко выделялись черные сваи и белый мол над ними, было еще достаточно светло, и все сохраняло свой дневной вид и форму. Справа слабо мерцали серые камни Тауэра, — словно солнце, веками сиявшее над ними, оставило в них немного своего света. Колонны Таможни были гладки и белы, как очищенный от коры прут. А еще ближе, над сумбуром камней и дыма и неясно мелькавших огней, вздымались шпили церквей. Один, стройный, белый, словно сделанный из бумаги, летел вверх, как привет небесам от города. Другой, тяжелый и темный, был как вопль отчаяния, как перст руки, взметнувшейся вверх с укором этим небесам.