Прием в Кремле был в пятницу вечером. Утром во вторник на даче у Эренбурга звонит телефон. Сам товарищ Лесючевский вежливо интересуется, хочет ли Илья Григорьич посмотреть гранки «Французских тетрадей». Эренбург удивляется: «Как, разве рукопись отправлена в набор?» — «Она уже набрана», — отвечает Лесючевский. «Спасибо, я немедленно еду в издательство», — говорит Эренбург. «Зачем вам себя утруждать? — ласково говорит Лесючевский. — Я вам прямо сейчас отправляю гранки на машине с курьером».
— Короче, — подытожил свой рассказ Эренбург, — ни одна моя книга не издавалась в такой рекордный срок.
Пауза. Аксенов задает вопрос, который у всех нас вертится на языке:
— Илья Григорьевич, а нам можно узнать, о чем вы говорили с Хрущевым?
Эренбург улыбается:
— Не поверите, но разговор шел на медицинские темы: мы обсуждали, как каждый из нас ощущает наступление старости.
Когда мы откланивались и благодарили Эренбурга за внимание, за хлеб и за соль, за прекрасный вечер, Илья Григорьевич подарил нам свои книги: разные. Мне достались «Французские тетради», где на первой странице Эренбург начеркал (я знаю, что у меня отвратный почерк, но у Эренбурга еще хуже):
«Анатолию Гладилину на добрую память и с чувством солидарности в деле барьеров классической литературы. И.Эренбург. 1961 год».
Просто воспоминания
А. Д. Сахаров
Кажется, я впервые пришел в дом Сахарова на улицу Чкалова зимой 1975 года. У меня после долгого перерыва вышла книга, я позвонил Люсе Боннэр и сказал, что хочу подарить книгу Сахарову. Люся ответила просто: «Конечно, Толя, приходи». Я стал бывать у Сахарова каждую неделю. По четвергам там устраивали вроде «вечера открытых дверей» — приходи кто хочет. Приходили в основном просители, ходоки со всего Советского Союза, все искали у Сахарова защиту. Но собирались и известные диссиденты, друзья Сахарова. В зависимости от дня в маленькой двухкомнатной квартирке набивалось от десяти до тридцати человек. И как ни странно, никто не чувствовал неудобства — мол, сидим на голове друг у друга, и все потому, что в доме витал дух хозяина — радушного, спокойного, очень доброжелательного человека. Появлялись иногда те, кого называют «чайники», то есть приходили явно не по адресу, им бы в ЖЭК обращаться, в районную милицию, а не к Сахарову. И я как-то не выдержал и сказал: «Андрей Дмитриевич, мне очень жалко вашего времени, вы используйте как-то нас, свое ближайшее окружение. Давайте сначала мы будем беседовать с теми, кто приходит, и если мы увидим, что вы действительно сможете помочь, то тогда…» Сахаров мне возразил мягко, но решительно: «Толя, как вы не понимаете, если люди приходят ко мне, значит, я им нужен, как же я могу им отказать!»
Вот в этом был весь Сахаров. Для него не существовало больших или маленьких проблем, больших или маленьких людей, больших или маленьких бед. Он был готов помочь всем. И тем самым Сахаров учил нас подлинному демократизму. Я уже сказал, что у Сахарова собирались знаменитые диссиденты. Потом почти всех я встречал на Западе, где они оказывались чаще всего не по своей воле. Это были люди яркие, с сильными характерами, и на Западе этот характер проявился, может быть, и не с лучшей стороны, — но при Сахарове они все были другие (один лишь Андрей Амальрик артачился): при сахаровской терпимости, при сахаровском внимании к человеку невозможно было самому быть нетерпимым, не уважать иное мнение, размежевываться, как это потом произошло в эмиграции, на разные «партии». В этом с виду очень мягком человеке ощущалось удивительное упорство. Я помню похороны его друга, Григория Подъяпольского. На кладбище явилось много посторонних людей, а точнее, людей из определенного ведомства. У них был четко отрепетированный сценарий — сделать все, чтобы Сахарову не дать слова. И вот где-то на подходе к могиле Сахаров спокойно обошел людей, загородивших собой проход, и заговорил. И даже эти люди, специально сюда созванные, не смогли ему помешать. А старались…
В то же время я не могу сказать, что сахаровская квартира жила по принципу «подпольный обком действует». Несмотря на то что тучи над Сахаровым сгущались, сохранялась какая-то товарищеская атмосфера студенческих посиделок, звучала нота оптимизма, поэтому так весело отметили день рождения Сахарова весной 75-го года, весело встречали Люсю Боннэр, когда она вернулась из Осло с Нобелевской премией. Кстати, тогда в аэропорту Шереметьево нас буквально атаковала армия уборщиц, которым надо было «срочно очистить помещение». Помещение очистили, и я заметил на полу дамскую сумочку, потерянную кем-то впопыхах. Я поднял ее, и это была сумочка, оброненная Люсей Боннэр, с золотой нобелевской медалью, предназначенной для Сахарова. Таня, дочь Люси, расхохоталась: «Это в лучших традициях нашей семьи…»
Когда я уезжал в эмиграцию, в 76-м году, я не думал, что осмелятся тронуть сахаровское окружение — настолько, казалось, люди были защищены мировой славой Сахарова. Но отправили в ссылку и самого Андрея Дмитриевича. Тогда мы по всем зарубежным «голосам» кричали, что его убивают, и это, поверьте мне, не было гиперболой. В 1989 году я увидел Сахарова в Париже, на торжественном заседании во дворце Шайо, посвященном юбилею принятия Декларации прав человека. И я поразился, как изменился Сахаров, как он сдал физически! Действительно, голодовки, больницы, издевательства, травля — разве это проходит бесследно?! В Париже я успел с ним только поздороваться, к нему неудобно было приближаться — десятки фото- и телекорреспондентов расстреливали его в упор «блицами». Будучи в Москве, я позвонил ему и услышал знакомый голос. «А это Толя Гладилин, — сказал Сахаров Люсе, — и звонит явно из Москвы. А мы только что с самолета». Я спросил, как его здоровье. Андрей Дмитриевич весело хмыкнул: «А вот о здоровье говорить не будем, но считайте, что всё нормально». Мы условились, что обязательно скоро увидимся — или в Париже, или в Москве. Не пришлось…
На равных с Гомером
Осенью 1974 года я сидел в Доме творчества «Переделкино» и писал откровенно антисоветскую повесть. Сижу, значит, пишу, вдруг без стука распахивается дверь. На пороге — писатель Женя Добровольский, мрачно на меня смотрит и вопрошает: «Пишешь, значит? И думаешь так проработать до вечера?» Вопрос в данном контексте звучал двусмысленно, однако Женя свой парень. Женя выдержал паузу и залпом выстрелил: «Гена Шпаликов повесился…»
Я, естественно, отбросил все бумаги и побежал за Добровольским к той старой даче, где снимал комнату Гена Шпаликов. У крыльца толпились писатели, отдыхающие в Доме творчества, зеваки, шныряли взад-вперед представители администрации. Пока у крыльца обсуждали, что, как и почему, а в комнате Гены Шпаликова врачи заполняли необходимые формуляры, прогрессивная писательская общественность быстренько сообразила и проявила инициативу. А именно: скинулись, кто сколько мог, и послали делегацию в ближайший магазин. И из ближайшего магазина приволокли водку, сырки, огурчики, вареную колбаску — словом, все необходимое для того, чтоб оставшийся вечер в теплой товарищеской обстановке посвятить памяти покойного.
Замечательный человек был Гена Шпаликов! Какие песни сочинял, какие сценарии! Что-то тут неладно, товарищи. Шпаликов только что заключил договор с «Мосфильмом». Вот если б не заключил, тогда бы мы поняли, почему повесился! А просто довела человека Софья Власьевна, то есть советская власть, неужели непонятно?