Выбрать главу

— Толяныч, у меня же рыло телевизионное (так и сказал — рыло), мне ж нельзя в общественный транспорт, в вагоне меня сразу узнают, начинают приставать с разговорами, предлагают выйти на ближайшей станции, чтобы выпить у киоска за приятное знакомство, и очень обижаются, когда я отказываюсь.

Короче, мы с ним порешили, что в следующий раз, когда я приеду в Москву, мы непременно найдем время, чтобы где-нибудь тихо посидеть и вдоволь поболтать. И спокойненько все и всех обсудить. Ну и, конечно, немного выпить. И пойти к бабам…

Казаков в Абрамцеве

Три последних года жизни в Союзе я снимал на все лето дачу в Абрамцеве. Точнее, в академическом поселке, который, если идти прямиком через лес, в трех километрах от железнодорожной станции. Не знаю, как сейчас а тогда поселок не был огорожен забором и шоссейная ветка упиралась в него, как в тупик. Поселок стоял на взгорье, и в нем было сорок с чем-то однотипных дач расположенных по кругу. Ни магазина, ни клуба, ничего такого, что могло бы привлечь посторонних. Поселок был построен при Сталине, строили его пленные немцы поэтому качество жилья было отменное, плюс каждой даче принадлежал один гектар земли. Дачным участком хозяева распоряжались по-разному. Например, на copoк первой даче половина участка была пущена под натуральное хозяйство, а когда я жил на девятой даче, то мой товарищ Жора Садовников умудрялся собирать на участке белые грибы. Все дачи принадлежали только академикам, продавать дачи запрещалось, и нуждающиеся вдовы академиков или их дети сдавали дачи приличной публике, в основном писателям. Здесь снимали дачи прозаик Георгий Семенов, драматург Саша Хмелик, сатирик Аркадий Хайт, а Юре Казакову Абрамцево так понравилось, что он в конце концов совершил невозможное: при ходатайстве секретариата Союза писателе ухитрился купить там дачу.

К этому времени все, что Казаков написал, опубликовали и переиздали, а заработал он деньги на переводах казахского классика Нурпеисова.

Сначала я обрадовался такому соседству, потом увидел, что он избегает общения, вернее общается, но без особой охоты. А ведь ко мне приезжали гости из Москвы — Аксенов, Максимов — люди, которые раньше были Казакову интересны. Я подумал, что Казаков много работает и не хочет отвлекаться. Тогда понятно, тем более что никаких гостей я на его участке никогда не замечал. «Что ты пишешь?» — спросил я его. «Пишу рассказ про своего маленького сына, — ответил Казаков. — Пишу и плачу». Через год он повторил мне свой ответ слово в слово, и больше я его о литературной работе не спрашивал.

Складывалось впечатление, что Казаков ушел в «глухую несознанку», или своего рода внутреннюю эмиграцию. Что тому было причиной — не знаю. Про политику мы с ним не разговаривали, а если он сам заводил разговор о литературе, то всегда на одну и ту же тему: в таком-то журнале ждут его рассказов, в издательстве — повесть, в альманахе — очерков. И в этом не было ни тени бахвальства: Казакова давно признали как мастера русской прозы, знатока народной жизни, и у писателя с такой репутацией цензура старалась не замечать острых углов. В общем, на Казакова был большой спрос. А он почти не выезжал в Москву, разошелся с женой, крайне редко видел любимого сына. У Казакова в гараже стоял «Москвич», не самая плохая по тем временам машина, но он мне признался, что боится ездить на «Москвиче» даже до ближайшего магазина — тормоза отказывают. Ну что тут можно сказать? У всех советских машин всегда что-то отказывало, но водители как-то выкручивались, находили механиков в каких-нибудь государственных гаражах, совали им в карман мятые бумажки, и рабочий класс творил чудеса. Видимо, Казакову в принципе не нужна была машина, не нужен был лишний повод вылезать с дачи.

Что он там делал, как проводил время — для меня загадка. Казаков бывал у меня в гостях, когда мы устраивали застолье по случаю «московского десанта». Я у него — ни разу. Вернее, однажды я зашел к нему по какому-то срочному делу. Стучу в дверь. Никто не реагирует. Открываю дверь, громко спрашиваю, есть ли кто живой. Отвечает голос с кухни. Иду на кухню и вижу такую картину. Семейство Казакова обедает. Обед на кухне — исконная привычка советских людей. Меня удивило, как они обедают. Мать Казакова сидит за большим столом, Юра — за маленьким, а отец — где-то с краю, перед тумбочкой. Причем все сидят спиной друг к другу и молча хлебают ложкой из своей тарелки.

До меня и раньше доходили слухи, что в доме Казакова верховодит мать, что она третирует отца, что это она вытурила с дачи Юрину жену и сына.

Я долго не верил. Юра — крепкий мужик, знаменитый писатель, к тому же на его деньги куплена дача, на его деньги все кормятся — как им можно командовать?

Юра не приглашал меня в гости, но по своему дачному участку водил охотно, с гордостью показывая какие-то особые плодовые кусты. Участок был ухожен, но кто занимался садовыми работами — мне неведомо. Как-то я его спрашиваю:

— Юра, у тебя есть коса?

— Замечательная коса, острая, как бритва.

— Юра, одолжи мне косу на час. Ты же видел, девятая дача вся заросла. Я хочу хоть дорожку расчистить.

— А ты не порежешься?

— Юра, мой отец из калужских крестьян.

Он направился почему-то не к сараю, а в дом. Вернулся. (Тут можно нафантазировать, дескать, на меня не смотрел, лицо в красных пятнах и т. д. Ничего такого я не помню. Помню, что он был очень смущен.)

— Толь, мама не разрешает. Она говорит, ты сломаешь косу.

Последнее лето перед отъездом из Союза я жил опять на сорок первой даче, в дальнем от Казакова краю поселка. Делал прогулки по основному кругу. Чтобы пройти мимо дачи Казакова, надо было свернуть на боковое шоссе, которое через триста-четыреста метров снова выводило на основной круг. Но я не сворачивал, ибо стало глупо скрывать от себя очевидное. А очевидным было то, что, когда бы я ни встречал Казакова (разве что в семь утра? но в семь утра и он, и я еще спали), он всегда был выпивши. Не пьяным, не шатался, не валялся в кустах — выпивши. И если днем он разговаривал вполне разумно, то к вечеру нес околесицу. И вот такого Казакова я просто не хотел видеть. Наверно, чистый эгоизм. Я знал, что уеду, и пусть в моей памяти сохранится тот Казаков, которого я любил: умный, немногословный, с цепким, проницательным взглядом.

«Наведу бинокль на солнце — оно мрачно-красное и, срезанное наполовину горизонтом, похоже на громадную каплю раскаленного жидкого металла. Капнула капля, расплылась по морю, дрожит и потихоньку тонет, окутываясь красными облаками» (Казаков. «Северный дневник»).

Отправился я как-то к полудню в магазин, что у железнодорожной станции. Там стандартный набор: консервы «Завтрак туриста», соленая килька, водка Александровского завода с голубоватой нефтяной пленкой, розовый портвейн, спички, хлеб. Но народу всегда полно — дачник понаехал, всем нужна какая-то мелочь. Вижу у прилавка затылок Казакова. Я притаился за спинами, и Юра меня не заметил. Очередь рассосалась на удивление быстро. Я отоварился и потопал по тропинке через лес, к академическому поселку. И скоро впереди замаячила спина Казакова. Я думал, что, пока отстою в магазине, он далеко уйдет, а он шел не торопясь, нес в авоське две бутылки портвейна, а третью держал в руке и через каждые сто метров отпивал из горла. И хоть я видел только его спину, чувствовалось по походке, что Юра в хорошем настроении. Увы, я не умею ходить медленно и, как ни тормозил лаптей, постепенно его догонял. Юра услышал шаги, обернулся, остановился. На лице его читалась некоторая внутренняя борьба, но когда я с ним поравнялся, он широким жестом протянул мне бутылку:

— Хочешь выпить?

Честное слово, я оценил его щедрость, а Юра откровенно обрадовался, когда я отказался. Естественно, отказался я в дипломатической манере: дескать, Юра, с тобой всегда рад, но ты же знаешь, что я пью в одиннадцать вечера свою рюмку водки под хвост селедки. Вот тогда и заходи. Мы двинулись дальше, веселые и довольные друг другом, и Юра регулярно прикладывался к бутылке, и обсуждали мы на трезвую голову важную для мужиков тему: кто как пьет. Согласились, что хуже всех Володе Максимову, У него хронические запои. Я начал рассказывать, что теперь у Максимова в Париже журнал «Континент», передавал какие-то известные мне подробности эмигрантской литературной жизни. Но Юра как-то потерял интерес к разговору, шел отвернувшись. Зато сразу оживился, услышав, что, по моим сведениям, запои у Максимова продолжаются. Видимо, Казаков давно решил про себя, что от перемены мест слагаемых сумма не меняется — как в математике. Условились: как-нибудь вечерком обязательно у кого-то посидим, спокойно выпьем и поговорим. На асфальтовом кругу Абрамцева мы попрощались, не понимая еще, что это наша последняя встреча.