Другой редактор, редактор-умница, редактор-друг: «Старик, куда это тебя занесло? Эх как закрутил! Я-то понимаю, на что ты намекаешь. Давай ослабим. Хорошо, снимем не абзац, а пол-абзаца. Кто надо — догадается, зато наш главный пропустит. Иначе он обязательно споткнется на этом месте, и полетит вся сцена. Я же хочу, как лучше! Старичок, в конце концов, тебе решать: или я пробиваю книгу, или забирай рукопись и держи ее в столе».
И так продолжалось двадцать лет. Мои книги выходили в свет инвалидами — то без руки, то без ноги, то с набрюшником дополнительных страниц и ненужных разъяснений.
Я должен был уезжать. Иначе оказался бы в тюрьме. Да не по высоким политическим мотивам, а за обыкновенное убийство: нервы мои уже не выдерживали, и редактора моей следующей книги я бы удушил голыми руками.
На Западе свобода, бля, свобода и нет московских редакторов. И нет моих читателей. Западного человека интересуют свои проблемы, и мне их не понять. К тому же переводчикам платят так мало, что, люди добрые, подавайте им милостыню на улице!
Чтоб не зависеть от эмигрантских партий и шаек, я взял на плечо магнитофон и выучился профессии радиожурналиста.
В Москве мне тоже приходилось служить в редакциях. Но в обществе победившего социализма другой ритм работы. Я возвращался домой и вкалывал до полуночи над собственной рукописью.
— Сколько ты пишешь статей в месяц? — спросил я своего бывшего коллегу, приехавшего в Париж в командировку.
— Одну, ну и, сам знаешь, надо подготовить еще авторскую, то есть написать за какого-нибудь «чайника».
— А я обязан сделать три в неделю, и все считают, что у меня привилегированное положение.
Радио — бездонная бочка! Давай, давай! Чем больше — тем лучше. Главное — информация. Но информация состоит из слов, а я привык складывать слова, как домино (если получается). Поэтому мне тяжело дается каждая фраза, я чувствую — она не точна, да просто плохо написана. Однако корреспонденция должна пойти в эфир вовремя — в Москве арестовали, французский президент принял, открылась выставка, укусила жучка собачку…
Какой же я к черту писатель! Последнюю книгу закончил два года назад, и никто не знает, когда смогу начать новую…
С работы прихожу с тупой, гудящей головой, и потом, граждане, мне уже не тридцать.
В прошлый уик-энд я выступал в Чикаго. Выступление организовал хитрожопый малый, книжный жучок, назовем его товарищ Волк. Довлатов предупреждал:
— Не связывайтесь с ним, этот человек удавится за доллар, он ни разу не купил на улице гамбургер.
— Сережа, — возражал я, — вы плохо думаете о людях. Он встретил меня на аэродроме, потратился на бензин и пригласил в «Макдональдс».
— Позор, — кричал Довлатов, — русского писателя кормить в ресторане фаст-фуд!
В вестибюле Чикагского еврейского центра товарищ Волк ловко и быстро разложил книги, завел магнитофон с пленкой шлягеров Брайтон-Бича: «Ах, как люблю я мои денежки!», «Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой» и т. п.
— Книги они не любят, — объяснял мне товарищ Волк. — Вся надежда на кассеты. Может, окуплю расходы на дорогу.
Он не ожидал, что придет столько народу. Книжный прилавок пустел на глазах, а магнитофон выключили за ненадобностью.
В зале искали свободные места. В вестибюле остался лишь товарищ Волк.
Мне было странно встретить здесь своих читателей — бывших ленинградцев и одесситов — на другом континенте, в стране, где все говорят на непонятном мне языке. Мне было стыдно, что они платили за входные билеты, в принципе, я бы им должен оплачивать — спасибо, дорогие, что пришли, спасибо, что помните! И приятно было убедиться, что, несмотря на обилие эмигрантской литературы, они по-прежнему предпочитают книги Аксенова, Войновича, Владимова, Некрасова, а из новых — оценили Довлатова.
Я опять почувствовал себя писателем, будто выступал перед родной московской аудиторией. Я говорил до тех пор, пока администрация не стала гасить свет и гнать публику из зала.
Чикаго мне дал хороший заряд бодрости, тем более что на следующий день я успел кое-что увидеть в городе.
Однако, согласно статистике, в Чикаго одних только гангстеров намного больше, чем моих читателей.
— Ну как вам Чикаго? — спросил я у товарища Волка, когда в иллюминаторе появились огни ночного Нью-Йорка.
— Потрясающе! Здесь мы живем как мудаки и платим за гамбургер по доллару семьдесят пять. А там их продают за доллар сорок!
В Москве мне представлялось, что это издательство хоть и маленькое, но все же двухэтажный особняк: у дверей вахтер (не мрачный отставной милиционер, а веселый студент — потягивает виски, читает Фолкнера и Достоевского); на первом этаже крутятся печатные машины, наборщики подгоняют свинцовый шрифт металлическими линейками (как в типографии «Московской правды»); на втором этаже — редакция, корректоры, экспедиция, бухгалтерия, у каждого редактора отдельная комната; большой кабинет директора — в данном случае Хозяина, он же главный редактор; в приемной секретарша непрерывно говорит по телефону. Короче, в штате как минимум человек двадцать — по советским понятиям явный недобор, но по западным вполне нормально.
…Мы спустились в подвал. Похоже на книжный склад. Просторно. Лампы дневного света. Несколько столиков с гранками и корректурой. Шкаф с рукописями. Две современные наборные машины. Новая машина, последний крик техники, которая сама набирает, читая с листа, — но пока не работает, что-то не налажено.
— Так сколько у тебя народу?
— Четыре человека плюс один студент, временный, проходит практику. Ну и я. Тираж мы печатаем в городской типографии.
— И все счета на тебе?
— Конечно. Правда, в последний день месяца приглашаю бухгалтера, помогает подвести итог.
…И еще много технических подробностей.
— Ну, — сказал я, — у тебя нагрузка, как у председателя колхоза. Хозяйство большое и механизированное. С утра в поле.
Сравнение с колхозом ей почему-то не понравилось.
В Париже они всегда останавливались в «Риде» или «Интерконтинентале». Я полагал, что это вопрос престижа: у них были встречи с французскими издателями, и те совсем по-другому смотрели бы на американцев, проживающих в отеле «две звездочки», — это бы отразилось на деловых переговорах. Но если в Анн-Арборе такая зима, если здесь неделями такой туман, что кажется, будто тебя отрезали от остального мира, то, попав в европейскую столицу, хочется позволить себе сияющий иллюминаторами отель и почтительных швейцаров.
В сорок пять лет — самый расцвет в жизни мужчины — он узнал, что смертельно болен.
Два года отчаянной борьбы. Сверхинтенсивные курсы лечения. И он продолжал работать, как будто впереди еще три спокойных десятилетия.
Я решительно отказываюсь, что называется, «вживаться в образ» и пытаться проникнуть в мысли человека, который по неделям, по дням, по часам приближается к неизбежности и сознает, что оставляет любимое дело, молодую жену и маленькую дочку.
Видимо, по недостатку воображения мне этого не понять.
Последний раз, когда они были в Париже, мы сидели в маленьком ресторанчике на левом берегу и обсуждали издательские планы на следующую пятилетку. Внешне Хозяин сильно сдал, похудел, однако, по обыкновению, не переставал шутить. По традиции (уже ранее указанной мною) разговор перешел на баб, тем более что я люблю повторять фразу Алешковского: «Баб не видел я года четыре», и так часто, что ее уже приписывают мне. Кстати, сейчас в моем исполнении эта фраза звучит как явное хвастовство. Всего четыре года?
— И вообще, пора пойти к бабам, — сказал я, — сил нет терпеть.
— Что ж, давай пойдем.
Я опешил. Хозяин говорил серьезно. Он был готов.
— Идите, — сказала Хозяйка. — Потом примешь ванну и объяснишь мне, как тебя продезинфицировать.
Заметя мою растерянность, Хозяин несколько смущенно добавил:
— Боюсь, что другой возможности у меня больше не будет.
Не думаю, что Хозяин надеялся получить от парижских девок нечто такое, чего ему не хватало в красавице жене. Может, важен был поступок. Какая-то эскапада. Баловство. Почувствовать себя здоровым. Как все.