Выбрать главу

«Не «приполок» – барьер. У барьера стоя… А телеграмма – вызов на дуэль. Кто ж противник? В кого целить Семену Матвеевичу?.. В Токарева? В Токаревастаршего? Поэтому и Панину – «не сообщать»! Так? Но почему же?..»

Я не успел додумать: зазвонил телефон, и мне сказали:

– Сейчас будете говорить с абонентом.

– Уже? – спросил я.

Но в трубке теперь слышна была лишь безмерность пространства, как оно потрескивает и шуршит, откликаясь далеким эхом. «Как быстро они его разыскали!

Всего час прошел… Хотя он тоже мог и минуты высчитывать, и ждать… Но я не готов к разговору!»

А трубка уже проговорила:

– Слушаю, – голос ронкинский, но истонченный – усталостью? болью? расстоянием?.. Странно, но я у этого голоса будто б набирал силу, спрашивал и с каждым вопросом становился настойчивей.

– Семен Матвеевич, что случилось?

– Я написал.

– В телеграмме нет ошибки? Убит сын Токарева?

– Да.

– Как это произошло?

– Я не могу говорить.

– Семен Матвеевич, я должен себе все это представить еще здесь. Я вылечу завтра же. Но, как я понял, вы не просто меня видеть хотите, а корреспондента газеты. Так?

После долгой паузы он ответил:

– Суд вчера кончился. Я и послал телеграмму после суда… Да, конечно: вы правы…

Он замолчал. Значит, я правильно догадался: что-то там замыкается на Токареве, на Михаиле Токареве.

– Что же все-таки произошло?

– Драка. Обыкновенная мальчишеская драка. Но у Саши был в руке нож.

Я не поверил.

– Саша ударил ножом?

– У него был в руке нож, – повторил Ронкин тихо. – Суд квалифицировал его действия как преднамеренное убийство, я писал вам. А адвокат пытался доказать, что было превышение пределов необходимой обороны. Но безуспешно.

– Значит, нападал Валерий?

– Да

– Но почему?

– Вы прилетайте, Владимир Сергеевич, – сказал он с безразличием, пожалуй, – не просил, не волновался, просто сказал: – Вы прилетайте, я все расскажу.

– Но у вас своя оценка происшедшего есть?

– Я вам сейчас одно только скажу: суд ли прав, или адвокат – в любом случае история эта не частная. Поэтому я и счел необходимым к вам обратиться.

– Хорошо. Но тогда хоть ответьте мне, почему Панину я не должен ничего говорить?

И в первый раз голос его требовательным стал.

– Я не хочу.

– Семен Матвеевич, это – просто ваше желание?

Или есть тут деловая целесообразность?

– Я не хочу! – повторил он настойчиво. – Не телефонный это все разговор!

– Но я должен понять!

– Когда прилетите.

Я не сообразил в те минуты, что мне нелегко будет взять командировку под такую тему, – о каких «темах» мог я думать в тот миг! – и, еще раз пообещав вылететь завтра же, попрощался.

И тут же поехал к Панину. Не знаю, откуда у меня такая уверенность возникла: в ронкинском запрете – что-то ошибочное, только Панин и сможет помочь в этом деле.

А в чем, собственно, помогать надо? И кому? Может, и Токареву – тоже?.. Ничего я толком не знал!

А только чувствовал: без Панина не обойтись. И даже не стал звонить ему, будто он должен был сидеть дома и ждать меня.

Он и сидел дома.

Мы поздоровались, и я подумал: «Молчать с ним я уже научился, а вот говорить!..» И, не объяснив ничего, протянул телеграмму. У него побелели скулы, пока он читал. Положил телеграмму на стол и, не спросив, полечу ли я, проговорил:

– Берите билет и на меня тоже. Вы узнали, когда самолет?

Тогда я рассказал о телефонном звонке Ронкину, о своих мыслях по поводу Токарева. У Панина внезапно глаза потемнели от гнева, сказал резко:

– Да бросьте вы!.. – И прошел к окну, долго стоял там, покачиваясь, пока не смог заговорить снова: – Михаилу-то сейчас тяжелей всех, пожалуй. Да, тяжелей.

А вы… О чем говорите вы?..

А я уж и не говорил ни о чем. Таким щенком я себя почувствовал в ту минуту, таким несмышленышем! – эвон как успел уже все по полочкам разложить, прямолинейно выстроить, успел и свои домыслы выдать за истину!

Попытался найти ошибку, выверить ход своих прежних мыслей, чувств, тех даже, в которых не признавался себе до сих пор: «Уж Токарев-то не мог бездействовать в такой ситуации. И, как всегда, нападение предпочел защите. А на кого ж ему нападать еще, как не на Ронкина. Значит, надо не просто Ронкина брать под защиту, но и винить в судебной ошибке – Токарева.

Так?..» Но с какой легкостью все это вроде бы логичное построение перевесили простые слова Панина: «Михаилу сейчас тяжелее всех…» Это – уж несомненно. Тяжелей.

И я услышал голос Марии Семеновны: «Мучительский этот порожек, через который к Токареву не перейти…» А теперь и к Ронкину для Михаила Андреевича путь отрезан. Может ли быть одиночество безмерней?.. Да и почему ж непременно – «ошибся суд»?

И Ронкин этого не говорил, а сказал иное: был в руке Саши нож. Значит, и Валерий, а позже его отец имели право, должны были нападать?.. Все – невозможная нелепица!

Но в том-то и дело – возможная.

Я готов был от стыда провалиться. Но Панин заговорил:

– Я тоже не верю, чтоб Саша Ронкин мог убить преднамеренно, рассчитанно… Но не в Михаиле тут загвоздка, смею думать, не в нем. Поэтому и Ронкин прав: ехать сейчас туда мне не стоит. Это только усугубит все. – Он помолчал и вдруг спросил: – Вы помните финальную сцену в «Войне и мире»? Наташа Ростова и это ее бабье, рабское умиление обмаранными детскими пеленками, – помните? Финал этот меня всегда не просто поражал – оскорблял! Ну, пусть Толстой завирать мог в своих исторических, философских концепциях, но ведь когда дело касалось людских характеров, судеб, гениальней его психолога, пожалуй, и не было вовсе! А тут такой нонсенс – Ростова с пеленками! Помните?

Помнить-то помнил я, но никак не мог сообразить, к чему это все Панин сейчас… А он и не ждал моего отпета, говорил:

– А может быть, и в этом случае прав был Толстой? Может, есть тип женщин, у которых физиологически не то чтобы предопределены, а обусловлены во многом: такое вот начало – колобродство, неуравновешенность, но и непосредственность тоже, искренность до отчаяния, – а потом – пеленки. Может так быть?..

В самом деле, этакое в генах заданное неустойчивое равновесие: обстоятельства могут толкнуть куда угодно, в любую сторону. Но всегда характер дойдет до самой крайности: или вспышка героическая какая-нибудь, или тоже ведь – самоотрешение полное: пеленки как божество. Не так схематично, конечно. Но что-то и в этой схеме есть? Как вы думаете?

Кажется, я начинал понимать его: «Верно, в Марии Пасечной когда-то примерещилось ему нечто от Наташи Ростовой? Так?..»

А он, будто подтверждая эту догадку, сказал – не мне, себе самому:

– Черт его знает! Может, и зря я когда-то так усердно подчеркивал ее дилетантизм в занятиях Голубкиной. Никак не думал, что она бросит ее вовсе… Сладкое счастье нашла… Это наше вечное шараханье: или – или! Но может, в человеческих-то отношениях половинчатость… не половинчатость – уступчивость иногда лучше, чем такой вот категоризм?.. Я теперь себя за это корю. Черт разберет эти женские выверты!

У него лицо покраснело пятнами. Странно было видеть его таким. Я пробубнил:

– Зря вы… Вы – не Лев Толстой…

Но он не нуждался в утешеньях, перебил:

– Вот что решим, Владимир Сергеевич: я с вами не еду, но письмо Михаилу передам. Если завтра перед отлетом меня не застанете, оно будет лежать тут, на столе. Найдете. Уж здесь-то, – он оглядел узенькую комнату, – вы теперь все найдете.

Наверное, еще и меня подбодрить хотел. Но в тот же миг взгляд его остановился на конверте, лежавшем на самом краю стола, и верхняя губа Панина криво вздернулась.

– Да! Тут и еще письмо… для вас небезынтересное.

От общего знакомца. Прочтите.

До конверта не дотронулся. Явно брезговал. И я сам достал из него мятый листок, вырванный из школьной тетради, прочел: