Дальше шли подписи. Я видел: Саша их пересчитывает. Подписей было двадцать шесть.
– Всего трое не подписались. Нас тридцать было в классе, – сказал он.
– Ты возьми это письмо себе.
– А можно?
– Конечно.
Я не стал ему объяснять, что вряд ли письмо пригодится для моей статьи. Во всяком случае, ему оно – нужней, уж очень поспешно он спрятал его в карман куртки, под телогрейку. И отвернулся, опять я видел лишь матерчатое ухо шапки. Он еще спросил, на меня не глядя:
– Но почему же суд?..
– Ошибся?
Саша кивнул.
– Знаешь, честно тебе скажу: у меня такое ощущение, не все распутано в этом деле. Может, больше виноват не суд, а следствие. А уж суд за ним, за следствием пошел – так бывает. Ну, взять хотя бы постановление следователя о том, что были правомерны действия Кудрявцева. Это ж не просто дичь! Что-то, еще не знаю что, но, может, и следователь не знал о Кудрявцеве.
Не могу тебе объяснить, а чувствую: парень этот хуже, чем видно из материалов дела. Ведь он же всему заводчик? Он! Но почему так настойчиво искал он драки?
Только из-за дурацкой этой подножки, когда вы столкнулись в дверях? Такой уж он самолюбивый?.. Вряд ли.
Что-то еще есть, скрытое за этим, – уверен.
И тут Саша взглянул на меня испытующе. Глаза у него были совсем взрослые. Спросил:
– Рассказать?
– А есть что?
Он кивнул, отвернулся. И после паузы заговорил – все быстрее, быстрей, словно боялся: если сейчас не выскажется до конца, то уж никогда не сделает этого.
– Началось-то все не с подножки, верно… Но меня никто не спросил о том, а сам я… сам никому я не говорил. Даже – папе! Не мог. Не из-за Кудрявцева: изза Валерия Токарева. Ведь как там меня ни судили, а я – вот я, тут. А он?.. Ну, вы понимаете? – Он замолчал на мгновенье и чуть приподнял кисть правой руки, поворочал ею и произнес сквозь зубы: – Мне эту руку свою – хоть отрежь! По ночам особенно накатывает такое!.. Не мог я про Валерия хоть одно слово плохое сказать. Да и сейчас не могу. Но только и одного понять – не в силах. Тут не плохое или хорошее: иное!.. Но уж лучше я расскажу, как было… В тот самый день – перед подножкой. На первой же переменке я побежал к Боре Амелину, я его еще не видел в то утро. Все первоклассники – на другом этаже. И вдруг вижу: среди них-то несколько верзил. Сразу они в глаза бросились. И этот Кудрявцев – я его тогда еще не знал, я вообще никого не знал в этой школе из взрослых – какого-то шкета мучит. Тот ему до пояса головой, а Кудрявцев говорит:
«Что ж, тебе и на завтрак ничего не дали с собой?..
А ну, попрыгай-ка на одной ножке! Они зазвенят сразу!» Мальчишка этот стал прыгать, а все кругом захохотали сперва, а потом притихли, слушают, как тот прыгает. Только тогда я понял, зачем они это делают: они же мелочь у мальцов отнимали – серебро, медяки! Ну, кинулся я в круг. «Прекратите!» – кричу. И тут увидел Токарева. Он так спокойно к стенке прислонился. Я его в лицо-то знал: папа показывал. Кричу ему: «Ты же – Токарев! Я знаю! Как же ты позволяешь такое!..» А он… не знаю, как сказать вам… он на меня взглянул, ну, как на пустое место смотрят. Рук из кармана не вынул и пошел – прямо на меня. Ну, нету меня, вовсе нету! – вот я физически это почувствовал, до того ясно почувствовал, что взял и отодвинулся. И Валерий – как сквозь меня прошел. Ничего не сказал, не ответил – ни полслова. Я стою. А Кудрявцев захихикал, и вот тогда-то в первый раз он сказал: «А чо ты кричишь? Чо ты к нему-то пристал! Ну, Токарев, ну и чо?.. Вали отсюда! В этой школе порядки будут наши, а не твои. Понял, да? Чистоплюй!..»
Саша замолчал. Теперь мне понятным стало это словцо, которое повторит кто-то из ребят еще раз, и потому оно будет зафиксировано в судебном деле.
– А дальше что?
– Да все… Я Кудрявцеву даже не ответил. Что ему отвечать? Не он меня поразил. Я все стоял и о Токареве думал. А они, остальные, вслед за ним разошлись.
– Но почему же нельзя было рассказать этого о Кудрявцеве?
– А как?.. Тогда надо и про Токарева говорить, ведь стоял же он рядом! Ко мне даже приходит иногда и такая мысль: если б не он, так и Кудрявцев… Ну, не изза денег же они все это делали! Какие там деньги у мальцов! Или их у Валерия мало было, а? Не из-за денег, уверен! А как же тогда не сказать о Валерии, если вообще что-нибудь говорить?.. Ну, не мог я!
– Понимаю. Но ведь тем самым ты и Кудрявцева вроде бы выгораживал.
– Да пусть его! Не в нем дело! – сказал Саша ожесточенно. – И вас я прошу: никому об этом. Ладно?
– Ладно. Если ты сам не заговоришь.
– Я-то не заговорю! – воскликнул он, сжал руку в кулак и стукнул им со всей силой о бревно, на котором сидел, – раз и второй, будто кулак, руку эту отшибить хотел. – Не заговорю!
Помолчали. Я сказал как мог мягче:
– Конечно, и не зная ничего о первой стычке этой, суд должен был бы исправить ошибку следствия. Я надеюсь, исправят еще.
Саша ничего не ответил. Я не мог ему прямо сказать, что не за себя только он в этом деле ответчик. Но все же выговорил:
– Отцу твоему худо сейчас.
– А он верит, что исправят?
– Рассчитывает. Иначе бы не стал меня вызывать.
– Так это он вас вызвал? Правда?!
– Да. Я-то сам и не знал ничего… Ты ему часто пишешь?
– Каждую неделю.
– Пиши чаще.
Он кивнул.
– А вы его сейчас увидите еще?
– Нет. Я уж прямо в Москву. Но буду звонить.
– Вы скажите тогда: у меня все хорошо, вы сами видели. Ведь видели же?
– И тут он совсем по-иному поднял длинные руки свои. – Я боялся, не смогу у станка работать. А сейчас – пошло! На токарном. Это интересно. Правда!.. Тут вообще много интересного. Не верите?
– Ну почему же я могу не верить тебе!
Не нужно мне было так говорить. Он покраснел и опять отвернулся.
И тогда я рассказывать стал: как ночевал у них в доме и как Филимон шуршал под шкафом газетой, будил, как пытался я встретиться с Борей Амелиным, но он, узнав, что ищет его какой-то взрослый, целыми днями скитался по улице, чтоб только на глаза не попасться: боится он теперь этих допросов. Но к Семену-то Матвеевичу, когда меня не было, ходил все время. Придет, сядет на кухне, чай пьет с конфетами, но молчит. Даже на вопросы Семена Матвеевича – ни слова.
Я рассказал Саше, что Дом нового быта, ДНБ, уже отделывают, а гостиницу для иностранных специалистов объявили чуть ли не ударной стройкой, гонят вовсю…
Глаза Сашины теперь улыбались – чуть насмешливо.
Мол, рассказывай! Конечно, все интересно, но не ради этого интереса вы толкуете, а главное – чтоб отвлечь, успокоить меня, но какой уж тут покой!.. И он все посматривал на дальний конец снежного поля: там, у складских бараков, двое ребят, расчищавших дорогу, давно уж махали ему руками. Саша вдохнул воздух и выдохнул резко, опять вдохнул, будто в воду собрался прыгать, – рывком встал. Только тут я заметил, что он здорово подрос за эти месяцы, и плечи будто б раздались. Саша расправил их каким-то не мальчишеским вовсе движеньем, сказал:
– Надо мне идти… Вы простите… В общем, папе скажите самое хорошее – вы сумеете. Чтоб он… ну, вы понимаете! Скажите: я продержусь.
– Слово?
Кончики губ его дрогнули смущенно. Но глаза-то мучались, огромные, наполненные волнением, будто б готовые вот-вот выплеснуться с лица, – больно было смотреть в них, физически больно, хоть надевай защитные темные очки.
Я не стал его обнимать. А хотелось. Но он опять поглядел на ребят вдали. И я пожал ему руку. Она была крепкой.
Саша пошел, не оглядываясь, к складам. Лопату уже не вез за собой, а положил на плечо и от этого еще выше и нескладнее стал, – таким он мне и запомнился: длинный, тонконогий, один – среди белого, чистого поля.
Часом позже я обедал в столовой, за воротами колонии. Раздаточное оконце разгораживало помещение на две неравные части: большой зал и тесную кухню.
Странный какой-то зал. Уж очень высок. Тонкие голоса поварих, судачивших о свеем на кухне, за фанерной перегородкой, откликались взбудораженным эхом под потолком, будто там стрижи кричали. И окна – вытянутые, стрельчатые. Три окна рядом, дальше – кирпичный простенок и еще три окна. Так же – и на противоположной стороне зала. А к фанерной этой, новенькой переборке стены сходились овалами… Ну конечно! Как я сразу не догадался! – столовая разместилась в бывшей монастырской церкви, кухня – в алтаре, раздаточное оконце – на месте иконостаса, вот оно что!..