Мне почему-то весело стало. Я прочел меню, пришпиленное к фанере: «Щи из кв. капусты, гуляш с вар. макар… компот из с/ф». Небогат выбор, но ведь и раньше прихожан тоже не баловали, из алтаря выносили им просвирки да разбавленное водой винцо, всего лишь.
Меня давно уже, любопытствуя, – явно чужака признала, – разглядывала из оконца, с кухни молодая деваха в белой шапочке, розовощекая, брови и ресницы светлые, но намазаны тушью, а глаза серые, пустоватые.
Пожалуй, если б не они, раздатчицу можно было б назвать красивой. Она даже пригнулась, выслеживая мой взгляд. Я подошел, попросил скучноватым – нарочно – голосом:
– Пожалуйста, просвирок штук пять.
– Чего? – у нее глаза круглей и стеклянней стали.
– Так у вас здесь церковь раньше была? А кухня – вместо алтаря?
– Ну? – спросила она.
– Так просвирки-то должны быть?
– Хулиганите! А с виду приличный! – Она выпрямилась возмущенно, и теперь я видел только ее фартучек, юбчонку, совсем короткую.
Не получилось шутки. И я попросил:
– Да не обижайтесь вы!.. Давайте все меню, сверху донизу. «Вар. макар.» – макароны, что ли, вареные?
Она, не отвечая, уже накладывала эти «вар. макар.» в тарелку, пристукивала сердито о ее края алюминиевой ложкой. А когда склонялась к плите, выглядывали изпод юбчонки паглинки чулок и подвязки. «Блудница во храме», – усмехнувшись, подумал я. И стало на душе совсем покойно.
Я сел у окна, из него видна была только дорога да зеленый, глухой забор. Теперь он уже не казался мне таким бесконечным. И тут проехала мимо черная «Волга», она медленно переваливалась на ухабах, и потому я успел еще разглядеть: рядом с шофером сидел кто-то схожий с Токаревым.
Быть того не может! Я сам себе не поверил. Встал, прильнул к оконцу, злясь на то, что оно такое узкое. Но все же увидел, как машина остановилась напротив ворот колонии, как вылез и пошел к ним высокий человек в распахнутом полушубке – подкладка цигейковая, а верх матерчатый, грубый, – на сибирских стройках полушубки такие дают как спецодежду шоферам, механизаторам. Шапка была сдвинута наверх, открылся огромный, покатый лоб-гора и оплывшее, в неподвижных складках лицо, токаревское, и вышагивал приехавший тоже по-токаревски: размашисто и легко. Я видел, как дернулась, открывшись перед ним, дверь проходной и Михаил Андреевич вошел туда.
Неужели это все ж таки он?.. Не кончив есть, я поспешил туда, к машине. Шел быстро, почти бежал. Издали узнал шофера, – точно, он, токаревский паренек. Как же звать его? Вспомнил: тоже – Саша. Надо ж!.. А он, увидев меня, нисколько не удивился, открыл дверцу, рукой показал: садитесь. Вдруг ноги обмякли у меня, я опустился без сил, боком, ноги наружу, – не смог даже втянуть их, чтоб закрыть дверцу.
– Зачем вы сюда, Саша?
А он улыбался. Я вспомнил, как он обрадовался тогда приказу во что бы то ни стало, немедля привезти к Токареву домой, на встречу с Паниным Семена Матвеевича.
– Что-нибудь случилось, Саша?
– Да нет же! Просто – Ронкина, тезку моего, повидать приехали.
– А зачем же?
– Не знаю, – теперь уж глаза его грустными стали. – Михаил Андреевич всю дорогу молчал. И что ехать сюда, никому не сказал. Даже Марии Семеновне.
– Это точно? – спросил я.
– Да. Он из дому поздно выехал и ей объявил так – при мне: буду, мол, весь день на объектах, не ищи.
А сам к плотине только подъехал, постоял, посмотрел и с ходу – сюда! – Саша рукой махнул, показав, как быстро они мчались.
– Тогда уж обо мне, что я был тут, не говори ему.
Ладно? Начальник колонии, может, промолчит, так что…
– О чем речь! Закон – тайга, а в тайге теперь – тоже люди. – И взглянув на меня, он посчитал нужным еще добавить: – Я ведь на суде был, все слышал. Конечно, Михал Андреич в те дни почернел от горя, не спал совсем. А только и ронкинского мальца – за что же так-то? Ну, переступил он пределы, а все ж таки оборону держал, так? А его!.. Ну, сами знаете… Вы писать об этом будете?
– Буду.
– Правильно. Иначе куда ж ему деваться, Сашке?
Надо ход ему пробивать.
– Попробуем.
– А то давайте обратно – вместе, а? Или у вас тут еще дела?
– Нет. Но уж лучше я – на попутке.
Мы попрощались. И я побрел к перекрестку, ловить машину.
Прошла еще неделя.
Я давно вернулся в Москву и никуда не выходил из дома: спешил окончить статью. И уже доделывал ее, правил, когда позвонил Панин. Он-то знал, что я вернулся] – Есть новость, – сказал он и – после паузы: – Хорошая. У вас там стул рядом есть?
– Есть.
– Сядьте, пожалуйста!
– Да не томите, Владимир Евгеньевич!
– Был в Москве Токарев. И знаете, по его настоянию затребовали сюда дело Саши Ронкина. Токарев добился приема у прокурора РСФСР. Полдня они просидели вдвоем. Приговор опротестован как неправомерный. – Он говорил, как о чем-то само собой разумеющемся.
– Правда?!
Панин молчал.
– А что, Токарев еще здесь?
– Нет, он мне час назад звонил из аэропорта. Уже улетел.
– А еще что-нибудь говорил?
– Нет. А что?
– Это конечно же ваше письмо его перевернуло так. Он после него даже в колонию поехал. И об этом – ничего?.. Вы же, вы и есть всему причина!
– А он вам рассказал, о чем письмо? – Я по голосу его понял: Панин улыбнулся, когда спрашивал.
– Нет.
О том, что Токарев даже видеть меня не захотел, Панин не знал.
– Ну, тогда я скажу… вам нужно знать: о Корсакове я писал, – объяснил Панин. – Точнее, о том, как вы разыскали этого лейтенанта, особиста… Грушков, да?
– Грушков. Но зачем же…
– Вот я и написал об этом Грушкове, о том, как умер Корсаков, – все, что вы мне рассказывали и читали.
– Но при чем тут Корсаков?
– Как же! Подумайте.
– Не понимаю.
– Помните, Токарев и его не то чтоб винил в чемто… В общем, рассказал я все, как было на самом деле.
Так вот оно что!.. Я молчал, ошеломленный. И этого было достаточно, чтобы… Что значит «достаточно»! Разве «этого» – мало?!
Только тут я сообразил: поведение Токарева в деле Саши Ронкина – повторно. И прежде, с Корсаковым, он, обвинив, ушел в сторону. И теперь – промолчав, а это было равно обвинению, тоже пытался остаться лишь наблюдателем. И все-таки дважды ту же ошибку совершить не смог. Токарев – не Наблюдатель. Он – Охотник.
Но как же не просто было ему именно сейчас взвалить на себя еще и груз прошлой ошибки!.. А я чуть не до ненависти к нему дошел – тогда, в вертолете…
Но сам-то я, сам-то! – еще раньше, в самой первой поездке на стройку, в том, что отмолчался в истории с Настей Амелиной, – ведь и мое молчание можно было истолковать как угодно! Тоже – наблюдатель?.. А не отмолчись я тогда? Может, совсем по-иному сложилась бы и судьба Бори Амелина? А значит, в какой-то мере – и Саши Ронкина? Значит… Нет! Это уж слишком гадательно! Этак можно все из всего вывести.
И все же, и все же… Все мы так перевязаны друг с другом в этой колобродной жизни, что никогда не узнать, к какой пропасти может привести в конечном-то счете лишь один неверный шажок, шажок – в сторону от себя самого.
Что ж, Токарев, и оступившись, сумел остаться Токаревым, Охотником.
Но сколько ж я размышлял о нем, и Панине, и Ронкине! Казалось, не только представил себе: чуть не сам пережил всю их жизнь. А на поверку вышло – так мало знаю их, так плохо!..
Панин и еще что-то вежливое говорил: мол, в таком повороте событий – заслуга моя, ничья больше… Я взмолился:
– Владимир Евгеньевич! Не надо так говорить! Пожалейте меня!
Он помолчал и ответил, уже серьезно:
– Ну, хорошо… А статью-то, прошу вас, кончайте.
Статья все равно нужна. Тем более – нужна.
– Я уж кончаю.
– Вот и сидите, пока не допишете.
Я пообещал.
Но будто б можно было теперь усидеть дома, после такого-то разговора!.. Взглянул в окно: солнце на улице, капель с крыш, и прохожие в расстегнутых пальто, такие шалые! Я быстро оделся и сбежал вниз по лестнице, даже лифта не захотел ждать.