– Нет, рос я в детдоме, а семья моя совершенно неродовита, – объяснил Панин и спросил быстро: – Вы помните, что вам сделали операцию?
– Операцию? – он опять притронулся к повязке на голове, сказал потерянно: – Да, операцию…
– Но лучше вам разговаривать сегодня поменьше.
– Конечно. Если операцию…
Панин молча сосчитал его пульс, смерил давление, внимательно осмотрел белки глаз. Произнес удовлетворенно:
– У вас поразительная жизнестойкость.
– Это не удивительно, – Танев усмехнулся. – Я же из болгар: полтысячи лет турки воспитывали нашу жизнестойкость. Простите… вы, кажется, говорили, как вас звать? Я забыл.
– Панин, Владимир Евгеньевич Панин.
– Панин?.. Какая знакомая фамилия, – проговорил он с совершенно той же интонацией, что и несколько минут назад, и вспомнил – то же: – Да, граф Панин, екатерининский. Вы не из этих Паниных?
Не выказав недоумения, Владимир Евгеньевич объяснил еще раз:
– Нет, ничего графского во мне нет. Я – детдомовец.
– Ах вот как! – искренне удивился Танев и, подумав, добавил печально: – Вырасти в детдоме – это, наверно, почти то же, что и в чужой стране. Не правда ли?
Я часто думал об этом.
Панин не успел ответить: дверь открылась, на пороге встала Надежда Сергеевна, заметно взволнованная.
– Надя? Ты – здесь? – воскликнул Танев, лицо его порозовело. – Здравствуй.
– Я все время здесь. Я ждала за дверью.
– За дверью? – Танев недоверчиво покосился на Панина. Тот подтвердил:
– Да, она только что говорила здесь с вами. Вы не помните?
– Нет… Но я же ушел из дома! – опять в голосе его прозвучали жесткие, капризные нотки.
– Ты вернулся, Михаил, вернулся! – быстро заговорила Надежда Сергеевна.
– Ты просто забыл. Я сейчас стояла в коридоре и думала об этом: уже три месяца прошло после того, как ты попытался уйти. Но вернулся сразу же, как только мы объяснились. Это была всего лишь размолвка, нелепая. Ты просто забыл…
– Я ничего не забыл! – выговорил он с раздражением. – И прошу оставить меня в покое!
Панин, объяснившись с ней знаками, быстро вывел, почти вытолкал Надежду Сергеевну из палаты.
Вот что выяснилось.
Три месяца назад Надежде Сергеевне позвонил композитор Лев Смирнов. Настоящая его фамилия, впрочем, иная. Я нарочно называю первую попавшуюся, потому что композитор этот и поныне благополучно здравствует, музыку его часто исполняют, и бывает, вещи – небезынтересные. К болезни Танева он имеет лишь косвенное отношение, так что пусть уж лучше останется в моем рассказе под этой безликой фамилией «Смирнов».
Когда-то он очень дружил с Таневыми. Они вместе учились в консерватории, правда, на разных отделениях, курсах, но после занятий бывали неразлучны. Снимали комнаты по соседству, и нехитрое студенческое хозяйство было у них общее даже тогда, когда Смирнов тоже женился и у него родился сын. Сын был желанный. Смирнов, как это бывает у людей эгоцентричных, хотел видеть в его появлении лишь естественное продолжение жизни собственной и потому даже имя дал ему свое – Лев, Левушка.
Летом сорок первого года Левушка заболел дифтеритом, какой-то тяжелой его формой. И его мать, и Надежда Сергеевна с ног сбились, ухаживая за малышом. А тут – 22 июня. На следующий же день Танев со Смирновым решили идти в военкомат, записываться добровольцами. Но как-то случилось, что пошел один Танев. А неделю спустя Смирнов, смущаясь, сказал другу, что получил отсрочку по болезни.
– Но ведь болен-то сын, а не ты? – спросил Танев.
– Да, конечно. Но раз уж возможна такая отсрочка, не оставлять же мне своих в таком положении.
– Странно. Как же они могли?..
– Я и сам удивился, – сказал Смирнов и пошутил неловко: – Может, напугало их иностранное слово – «дифтерит». Они там сейчас все напуганные…
Что-то недоговаривал он, – это Танев почувствовал.
Но лишь много позже Танев узнал: справку о болезни сына Смирнов выдал в военкомате за свою собственную. А через три месяца он с семьей эвакуировался в Новосибирск, начал сотрудничать там с оркестром Ленинградской филармонии, тоже приехавшим туда, преуспел в какой-то общественной работе, так что в результате сумел получить бронь на все время войны.
Вернувшись с фронта, Танев порвал с ним всякие отношения, так же как и Надежда Сергеевна. Да и сам Смирнов теперь избегал их, вплоть до последнего года, когда он написал скрипичный концерт.
Композиторские успехи его были в то время еще не блестящие, и Смирнов рассчитал: если первым исполнит концерт Танев, это наверняка не останется незамеченным, тем более партия скрипки в нем была технически очень сложна, выигрышна, – как раз для Танева.
С этим он и позвонил сперва самому Михаилу. – Старик, концерт этот лучшее, что я написал и, может быть, напишу. Поэтому я посвятил его тебе, ведь и годы нашей дружбы были…
Недослушав заготовленную заранее эту фразу, Танев повесил трубку. Жене он ничего не сказал.
Через несколько дней Смирнов позвонил Надежде Сергеевне, попросил встретиться. Она отказывалась. Но он уверил ее, что это очень важно, речь пойдет не о нем самом – о музыке, и вообще он много времени не отнимет, он и звонит-то чуть не из их подворотни, из автомата Мужа дома не было, и Надежда Сергеевна позволила Смирнову подняться.
Вот тогда-то, внезапно почувствовав приближение припадка, Танев вернулся домой и тут застал бывшего друга. Подозрительный и вспыльчивый, как все эпилептики, он не захотел слушать никаких обяснений, а только взял концертную свою скрипку и, хлопнув дверью, объявил: если дома за его спиною принимают таких подонков, как Смирнов, он отсюда уходит совсем.
До сих пор ничего подобного, как бы ни бывали сложны обстоятельства, не случалось. И все же Надежда Сергеевна нашла в себе силы выбежать вслед за мужем, забыв про Смирнова. Понимала: уж слишком велико отвращение Танева к этому человеку.
Она догнала мужа, молча пошла рядом. Они жили на улице Алексея Толстого. Был весенний, шалый денек. Старинные особняки пялили на них удивленно большие, до блеска вымытые окна. Танев, не оглядываясь, все убыстрял шаг, и Надежда Сергеевна – тоже. Вышли на Садовое кольцо. Как раз в тот миг от светофора к ним, словно сорвавшаяся с цепи свора собак, рванулись машины. Танев поднял руку.
– Они тут не остановятся, ты же знаешь. Запрещено, – сказала с улыбкой Надежда Сергеевна. Ей вдруг смешно стало все это.
Танев молчал.
– Он позвонил и сказал, что хочет говорить о музыке, что-то очень важное. Поэтому я и впустила его.
– О музыке? – зло переспросил Танев. Он все еще упрямо махал рукой проезжавшим мимо машинам. – О своей музыке! Он опять о себе хлопочет!
– Так ты знал о его концерте? – теперь уже она удивлялась.
– Он звонил мне.
– И что?
– Я повесил трубку.
– Так почему ж ты мне не сказал об этом? Разве тогда могло б случиться такое?
– Да? – спросил он и опустил руку. С минуту помолчал, потом объяснил виновато: – Я как-то не подумал, что он станет через тебя… Прости. Действительно, надо было сказать. Но мне стыдно было признаться.
Еще и посвящение это – как взятка. Понимаешь?.. Разве я дал ему хоть какой-то повод надеяться на ответ положительный?
– Не давал. Никакого, – она опять улыбнулась, взяла его под руку, подтолкнула. – А теперь пошли домой.
Ты почему вернулся? Что-то забыл?
– Поцеловать тебя, – он поднял к губам и поцеловал ее руку.
Прохожие оглядывались на них. Они шли, подняв головы.
Этим и кончилась размолвка. Вслух они не вспоминали о ней ни разу. Да и не до того было: шли почти беспрерывные консультации с врачами, обследования, а месяца три спустя Танев решился на операцию.
Все это и рассказала Надежда Сергеевна Панину.
Через несколько дней они выяснили точно: Танев вообще ничего не помнит из того, что случилось за последние месяцы. Это была довольно частая при мозговых травмах ретроградная амнезия – полный провал памяти на тот или иной срок, предшествующий травме.
Последнее, что осталось перед глазами Танева – маячило с неотступной отчетливостью, – вот, стоит рядом с Надей Смирнов, и держит ее руку в своей, и что-то говорит-говорит быстро, страстно.