Но хуже было другое. Танев почему-то не мог теперь удержать в памяти ничего нового. Вернее, сосредоточившись на чем-нибудь, беспрестанно проговаривая про себя, например, длинные, не очень сложные ряды слов, цифр, он легко повторял их. Но стоило его хоть на мгновенье отвлечь чем-либо еще, как предыдущее впечатление исчезало из его памяти напрочь.
И это было странно, потому что все давние знания, навыки остались у него целиком, интеллект Танева сохранялся в прежней, как говорят физиологи, «умной» норме.
Панин просил Танева:
– Повторите серию слов: собака – яблоко – груша – забор – чучело.
– Чучело, – говорил Танев, начиная почти всегда с последнего слова. – Забор… там сад какой-то. Не говорите слишком много, я сразу все не могу запомнить, – он начинал раздражаться.
– Часы – урок – рыба. Запомнили?.. Повторите. Потом мы вернемся к этому ряду слов.
Танев повторял.
– Теперь другая серия: портфель – очки – крот Повторите.
Танев справлялся и с этим.
– А перед этим какие слова были?
– Часы… Нет, не помню! – с отчаяньем восклицал Танев.
– А где вы находитесь?
Танев исподтишка оглядывал все вокруг, только потом отвечал:
– В поликлинике.
– А почему? Вы больны?
– Нет как будто. Отдыхаю. Только что прилег, – и настороженно смотрел на Панина: правильно угадал или нет?
Иногда осознавая ненадолго эту свою причудливую болезнь памяти, Танев начал записывать на тайных шпаргалках имена и приметы внешности врачей, медсестер, нянечек. И когда ему удавалось правильно назвать входившего в палату человека, тихо радовался.
Он стал подниматься с постели и вскоре – сам, без напоминаний – попросил принести скрипку. Панин разрешил.
Ни мгновения не сомневаясь, что сможет играть, Танев быстро вынул инструмент из футляра, привычно приладился к нему, поднял смычок, – прозвучал торжествующий, мощный аккорд.
Он играл час и второй, и так хорошо Танев, должно быть, никогда не играл. Под дверями его палаты и под открытым окном собрался чуть не весь персонал клиники и больные, которые могли ходить. А когда в изнеможении Танев опустился на стул, ему захлопали сначала робко, а потом – все громче, громче. Он вскочил, растерянно подбежал к окну, потом распахнул дверь и стал кланяться угловатыми, глубокими поклонами, как не кланялся никогда. В глазах его были слезы. Наконец он смог проговорить:
– Я всегда играл – для себя больше… никогда не думал, что это… так… Спасибо вам! И простите, – закрыл дверь, повалился навзничь на койку и рассмеялся счастливо.
Надежда Сергеевна и Панин этот импровизированный полуторачасовой концерт отстояли на ногах в коридоре. Панин, увлеченный происходящим, совсем забыл про нее, а когда уж все стали расходиться, взглянул и увидел в глазах Надежды Сергеевны – отчаяние.
– Что вы, Надежда Сергеевна?
Она отвернулась, проговорила низким от волнения голосом:
– Рано радоваться. Я ему принесла еще и ноты – вещей, которых он не играл прежде. Вот с ними-то – как?
– А-а! – ошеломленно протянул Панин. – Я не подумал об этом. Простите.
– И добавил смущенно: – Из вас бы врач хороший получился. И исследователь.
– Я уже давно стала и тем, и другим, – ответила она сухо.
Они остались стоять в коридоре.
Получасом позже из палаты Танева вновь послышались звуки скрипки.
– Вот! Равель, – произнесла шепотом Надежда Сергеевна, будто муж мог услышать ее. – Этого скерцо он раньше не знал.
Танев заиграл уверенно, но вдруг на десятом такте – Надежда Сергеевна считала – сфальшивил. Вернулся к началу пьесы. Звуки побрели по коридору, словно бы пошатываясь, хотя и в лад друг другу. Но на десятом текте – тот же сбой. Тогда Танев несколько раз взял неподатливый аккорд отдельно, вне мелодии – он оказался сложным, субдоминантным, и теперь прозвучал свободно, звук обрел силу.
Снова начал Танев скерцо с первых нот. Надежда Сергеевна стояла с застывшим, белым лицом. Подняла руку ко рту.
– Вот, сейчас… вот!
На том же аккорде струны взвизгнули пронзительно, – даже новый, не очень привычный для себя перехват пальцев Танев не мог запомнить дольше, чем на секунды.
Что-то грохнуло в палате о стену, пронесся по коридору тонкий печальный звон лопнувшей струны, – Танев разбил скрипку.
Панин смотрел на Надежду Сергеевну. Отвернувшись, она проговорила тускло:
– Пойдите туда, Владимир Евгеньевич. Мне сейчас нельзя.
Дело в том, что и до сих пор Танев, только лишь видел жену, – сразу же вспоминал о давней размолвке с ней. Иногда ей удавалось быстро успокоить его, убедить, что недоразумение это они выясняли уже много раз и много раз мирились. Но для него-то случившееся всегда казалось сиюминутным. И бывало, что он не разговаривал с женой неделями и даже не позволял ей заходить в палату. Невозможно было придумать наказания худшего для нее.
Однажды, в день удачливый, Надежда Сергеевна попросила Панина с решимостью отчаянья:
– Владимир Евгеньевич, позвольте мне сегодня остаться с ним на ночь… ну, совсем остаться! Вы понимаете?.. Важно, чтоб я для него длилась беспрерывно хоть сутки одни – целиком! Может, тогда уйдет это наваждение или хоть отступит ненадолго? Позвольте!..
Панин пожал виновато плечами.
Утром, увидев голову жены рядом со своей, на подушке, Танев спросил изумленно:
– Ты?
Она провела ладонью по его лбу, волосам. Он отвернулся, спросил:
– А руку тебе Смирнов целовал?
В тот же день Надежда Сергеевна записала нелепую эту историю, с малейшими подробностями, в блокнот и теперь на ночь всегда оставляла его на тумбочке у постели мужа. Она просила в конце: «Если ты веришь всему, позволь мне войти в комнату и быть с тобой.
Открой дверь сам. Позови меня».
Он звал. Иногда встречал ее весело, чаще опасливо или растерянно. Видно было, что ему нелегко бороться с собой. А то – просил у нее прощения, объясняя:
– Ты понимаешь, исчезло время. Каждое утро жизнь для меня начинается сначала. Целый день все мелькает, как в калейдоскопе, – все наново. Очень устаешь от этого… Вот сейчас мне все кажется ясным. Но стоит подумать: «А что было раньше, пять минут назад?» – и я теряюсь: может, что-то я упустил и теперь говорю не так, не к месту. Ты понимаешь?.. Будто только что проснулся и что-то слышал сквозь сон – или мне это показалось? – никак не вспомнишь!..
Она кивала, гладила его руки, лицо. Он улыбался робко.
– Вот когда ты так, близко, мне спокойней: единственное, что наверняка длится для меня и сейчас, – твоя любовь. Понимаешь?..
Но вдруг, даже после таких счастлисых минут, глаза его снова становились настороженными, он прятал взгляд, и тогда Надежда Сергеевна призычно протягивала ему блокнот с рассказом о Смирнове и дописывала в него еще: «Видишь, как затрепаны эти листки, сколько раз ты уже листал их, видишь?.. Я здесь, милый», – и повторяла то же самое по-болгарски: «Аз тука».
Танева давно уже выписали из клиники. Чтоб ничто не напоминало мужу злосчастную сцену с бывшим их другом, Надежда Сергеевна поменяла квартиру. Они перебрались на проспект Вернадского. Это и осложнило их жизнь: Танев теперь никогда не мог вспомнить, где что находится в доме, у вещей не стало привычных для Танева мест. И прежде чем что-то найти, сделать, он всегда обращался с вопросом к жене: она стала его повседневной памятью.
Он много играл на скрипке. И часто ему удавались вещи совершенно незнакомые. Но всякий раз, даже повторяя их, он играл с листа, и потому не мог, несмел решиться выступить хотя бы в небольшом зале, при посторонних. А с пьесами старыми выходить на люди не хотел.
Так шли годы. Время от времени Панин клал его на обследования в свою клинику. У больного никаких изменений с памятью не происходило ни в худшую, ни в лучшую сторону. Но сердце, разрушенное эпилепсией, все больше сдавало, хотя припадки, как и обещали нейрохирурги, прекратились совершенно.
Однажды, разыскивая Панина в клинике, Надежда Сергеевна забрела в лабораторные помещения и увидела вольер с белыми мышами. В нем был оборудован из крашеных фанерок лабиринт, в одном конце которого стояло блюдце с едой. В углу – «беличье колесо». Мыши были какие-то странные. Чистенькие, пушистые, они нет-нет да нюхали воздух и, должно быть, слыша запах еды, устремлялись к лабиринту, но тут же останавливались, утыкаясь носом в какую-нибудь попутную соринку или трещинку в полу, бесконечно обнюхивали ее со всех сторон, не просто тщательно – каждый раз будто б наново, возбужденно.