Борис Рыжий: «Потому что все меня любили, / дерева молчали до утра. / „Девочке медведя подарили“, — / перед сном читала мне сестра» («Прежде чем на тракторе разбиться…», 1999). Борис запомнил эти стихи наизусть и читал их уже своему сыну Артему. Тогда же он написал «На мотив Луговского», в котором сказано: «Мне от сказок ничего не надо, / кроме золотого волшебства». Значит, сказка? Выходит, так. Золотой сон на фоне наших изумительных дней. Полная аналогия с тем, к чему клонил Луговской в свои восхитительные времена. Когда в «Новом мире» (2000) было напечатано мое «Памяти Луговского», Борис позвонил мне, делясь волнением.
Межиров написал своего «Медведя» с оглядкой на «Медведя» Луговского, не без полемики с предшественником. Луговской мощно влиял и был героем новых поэтов после войны — будучи в упадке. Парадокс. Двусмысленность межировской пиесы «Коммунисты, вперед!» и многое другое вообще — оттуда же. Он вел литинститутский семинар еще до войны. Это он их обучил лживой меди послевоенного пафоса. Дядя Володя. Так называли его тогда молодые. Великолепный гигант, человек из Голливуда, с платочком в нагрудном кармашке привозного бостона, с маяковской тростью. Глыба пустоты? Если бы. С этим было бы проще. Нет — и нет. А он есть. Голос. Практически — музыка без слов. Бывает? Не бывает. Но есть. Или это играет в памяти какая-то пластинка?
Межиров: «Свист соловьиный, клекот орлиный слышишь, Елена?» Луговской: «Ах, Елена, Елена, зачем ты мне снишься!» Мое чувство к Луговскому возникло до появления в моей судьбе Межирова. Он тут почти ни при чем. Если не считать «Серпухов», прочитанный позже. «А на Сретенке в клетушке, / В полутемной мастерской, / Где на каменной подушке / Спит Владимир Луговской…»
Владимир Солоухин. Роман «Мать-мачеха» (1964). Такой эпизод. Молодой поэт в кризисе приходит к наставнику. Роскошная жена мэтра обыскивает его в дверях. Не находит в портфеле чекушек, принесенных им для мастера по его телефонной просьбе. Мастер мгновенно напивается, из сереброглавого исполина превратившись в древнего пепельнолицего старца. Говорит лежа:
— Не думайте о временном.
У Владимира Соколова есть невнятно-симпатичная вещь «Мой учитель был берегом, улицей, домом…». Думаю, за этими стихами стоит Луговской. Соколов бормочет и, как всегда, не выносит вердикта, до которых и не был охоч. Там, в стихотворении, что-то железное и туманное одновременно. Между прочим, если это о Луговском, то очень точно. Железная туманность, туманное железо.
Луговской великолепно знал Мандельштама. Его туманы и сдвиги, сочетание случайностей, бродяжество во временах, стыки культур, внезапность краски, «изюминка безумия» — из опыта О. М. Нельзя сказать, что это бессовестно со стороны ученика. Он просто знал, что так надо писать. Что это хорошо, а не плохо, несмотря на.
Вся его Елена вышла из Мандельштама.
Ах, Елена, Елена. Не Елена, другая. Греки сбондили Елену.
Тщедушную, страшненькую Надежду Яковлевну он назвал «великая старуха», когда привел к ней Майю.
Иван Жданов: «Но звук сошел на нет. И вот на ровной ноте / он держится в тени, в провале пустоты» («Крещение»). Метафизическая пустота Жданова — невольная реплика на пустоту луговского типа. Уйти со сцены — это смог Жданов, но не Луговской.
Дмитрий Сухарев некоторое время назад (давно, 2002) провел опрос поэтов в режиме, я бы сказал, телефонной атаки: вот так, с ходу, назвать 12 лучших стихотворений ХХ века. После грандиозно-кропотливой работы над собранным материалом результаты сухаревского эксперимента обнародованы в «Иерусалимском журнале» (2010, № 35) и в Интернете[1]. Там Луговской возникает не раз и не два, чаще всего — «Курсантская венгерка». Среди экспертов (термин Сухарева), отметивших Луговского, — старшие поэты: Русаков, Ряшенцев, Сикорский, Фоняков, Шкляревский. Я не назвал Луговского, но, как выяснилось, я — единственный, кто вспомнил Брюсова («Конь блед»). Это я к тому, что и нынешние мои заметки если и не глас вопиющего в пустыне, то как минимум сугубо субъективное, частное мнение о поэте, пренебрегаемом нашей славной современностью.
Эмблемой Луговского была «Песня о ветре», вещь столь же заводная, сколь жутковатая. «Ты прости, прости, прощай! / Прощевай пока, / А покуда обещай / Не беречь бока, / Не ныть, не болеть, / Никого не жалеть, // Пулеметные дорожки расстеливать, / Беляков у сосны расстреливать». Ну так еще ушкуйник из первой книги жаждал черт знает каких подвигов, а тут — полная стихия, Россия пошла в кровавый разгул, и уже ничего и никого не жаль, ни себя, ни других. «На сером снегу волкам приманка: / Пять офицеров, консервов банка. / „Эх, шарабан мой, американка! / А я девчонка да шарлатанка!“» Песню свою Луговской ведет под джаз-банд нэпа. «О войнах, которым стихи не нужны». Это те самые ритмы, которые ломают дома и раскачивают колокола.