Выбрать главу

Не совладал.

18.

Не люблю въезжать в Москву с этой стороны.

Не люблю районов шоссе Энтузиастов, Москвы-Товарной, Таганки, Курского вокзала... Другое дело: Кунцево, Щукино, Сокольники!..

"Москва - опять Москва.//Я говорю ей: "Здравствуй!//Не обессудь, теперь уж не беда.//По старине я уважаю братство//Мороза крепкого и щучьего суда..."

Как ни хорош какой-нибудь новый город - он без родства, без прошлого.

Чтобы заслужить репутацию, надобно изрядно потрудиться - не век, не два... "Трикраты с ужасом потом//Бродил в Москве опустошенной//Среди развалин и могил;//Трикраты прах ее священный//Слезами скорби омочил..."

Что делала бы поэзия национальная без Константина Николаевича? "Просите Пушкина именем Ариоста выслать мне свою поэму, исполненную красот и надежды, если он возлюбит славу паче рассеяния" - это из Италии 1819-го.

Батюшков - первопроходец многих пушкинских маршрутов. По следам Парни Пушкин ходил вослед за ним.

Еще в 1815-м Батюшков разглядел наследника. Правда, почему-то отговаривал его от эпикурейства, внушенного собственными же стихами.

Батюшков собирал сокровища мировой поэзии, отбросив узость национального эгоизма. К Тассу: "Позволь, священна тень, безвестному певцу//Коснуться к твоему бессмертному венцу..."

В Вологде родился, чтобы там же умереть. Делались попытки излечить его, поместив в больницу для душевнобольных в Зонненштейне на четыре года. Не помогло. Потом Москва и вслед за нею - на двадцать лет сумасшедшего молчания - Вологда, в мечтах опричная столица...

Священна тень Батюшкова.

По дружеской простоте в другой раз, другая тень превращается Мандельштамом в ту, которая бьет баклуши...

Само имя Батюшкова, мне кажется, Мандельштам полюбил из-за ласкательности и уменьшительности его. Батюшки, батюшка, Батюшкин...

- Кто ему дал право тыкать кому ни попадя! - возмущается ведущая-искусствовед. - Державину - ты,  Фету - жирный карандаш, Лермонтову - мучитель, Языкову - опять же - ты!

- А чего с ними цацкаться! Небось свои, поймут что к чему, - вежливо возражает ей дядя с Гоголевского бульвара.

- Культурного человека всегда отличает вежливость, - обижается ведущая.

- Тогда считайте его бескультурным! - бросает дядя, выругавшись в сердцах, и исчезает в дверях продовольственного магазина...

Я шел дальше по бульварам. В начале одного по-прежнему тихо стоял Тимирязев, о чем-то размышляя. У стенда с фотографиями ТАСС остановился несовременник, певший когда-то про метро.

Далеко впереди различил горожанина с тростью, шагающего, как видно, в Замоскворечье, по улочкам и переулкам, в отливающем блеском цилиндре. А рядом идет Мандельштам, и они увлеченно перебрасываются остротами. И вновь, как много-много раз, как те самые цикады, вонзились строчки: "Шум стихотворства и колокол братства//И гармонический проливень слез.//И отвечал мне оплакавший Тасса:// - Я к величаньям еще не привык;//Только стихов виноградное мясо//Мне освежило случайно язык".

Чем корни глубже, тем крепче стоит дерево. Как же держится сосна над обрывом с обнаженными корнями?

Лабиринт подземных и надземных артерий, ходов сообщений - переплетаясь, соединяясь, объединяясь - для того, чтобы разъединиться, выводит все к новым и к новым отправным точкам, если таковые вообще есть, ибо до всякого начала, нам говаривают, что-то да было...

"Русская поэзия выросла так, как будто Данте не существовало. Это несчастье нами до сих пор не осознано. Батюшков - записная книжка нерожденного Пушкина - погиб оттого, что вкусил от тассовых чар, не имея к ним дантовой прививки", - писал Мандельштам в "Разговоре о Данте".

19.

Я всегда хочу перечитывать Мандельштама. Например, "Четвертую прозу": "У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голосу... Какой я к черту писатель!"

Любопытно в этом месте привести пример из совершенно другого автора, Шукшина: "Записная книжка писателя"... Да ты писатель ли?! А уже - "записная книжка писателя"! Вот ведь что губит-то! Ты еще не состоялся как писатель, а уж у тебя записная книжка! Ит-ты, какие поползновения в профессию, а еще профессией не овладел! Вот это злит... Много злит... Слишком я уважаю эту профессию, слишком она для меня святая..." Это к вопросу о честности, о правде.

Я еще и еще раз хочу слышать: "Зашумела, задрожала,//Как смоковницы листва,//До корней затрепетала//С подмосковными Москва..."

Специально записываю стихи в прозаическую строчку: как их ни записывай - они звучат. Я хочу попросить читающего отложить все посторонние дела (и это чтение тоже) и произносить строки вслух, слышать их, говорить их, выговаривать. Умышленно записываю стихи именно так, а не иначе - по правилам.

Я хочу, чтобы у читающего они срывались с губ, хочу проверить звуки, проследить скорость произнесения их.

Для Мандельштама поэзия существует только в исполнении. Это путешествие обязывает нас произносить, исполнять.

Читая глазами, все равно ощущаешь в гортани произносительную работу. Самого произношения нет, но гортань, артикуляционный аппарат не бездействуют - они постоянно участвуют в чтении-произнесении. Стихи в данном случае звучат не вовне, а внутри, каждое слово произносится ровно столько, сколько необходимо для его произнесения времени, голосовые связки находятся в полной боеготовности-деятельности, слышимость произнесения в этом случае ничуть не хуже, чем когда идет работа вовне.

Теперь, когда улыбка двигала стих, когда умно и весело работали губы, можно пробежать глазами строки, где говорится о романес с Тверского бульвара, с которыми Мандельштаму пришлось написать роман, не снившийся им. Что это за роман такой?

Не было никакого романа. Была мандельштамовская усмешка, ирония. Он сознается в том, что любит встречать свое имя в официальных бумагах и что звук там весьма новый и интересный для слуха.

Глядя на эти бумажки, искренне удивляется, что это он все не так делает?! Что это за фрукт такой Мандельштам, который обязательно должен что-то сделать и все изворачивается?!

Оттого-то, горько усмехаясь, говорит он - и годы ему впрок не идут. Другие с каждым годом все значимее, солиднее, а он наоборот.

Видимо, для него обратное течение времени стало привычным, закономерным.

Как в одной притче, где у восточного мудреца спросили о стремительном беге времени, на что он ответил: не время бежит - вы проходите.

Перечитывая Мандельштама многократно, каждый раз по-новому, освобождаешься от необходимости заглядывать в тексты: его вещи прописываются в мозгу. Конечно, память иначе строит собрание сочинений, выдвигая на первый план ранее неприметные стихотворения.

Зазвучали иначе строки о богатой тетушке, у которой на бронзовом рояле стоял бюст работы Мирабо, где горки забиты фарфором и серебром... И сама тетушка вдруг разговорилась, как некая Марь Иванна. И сам Мандельштам нет-нет да ввернет эдакое словечко московское...

Потом и читателя пригласит поучаствовать в сотворчестве, поддержать автора: мол, такого быть не может, чтобы Бетховен бронзовый был Маратом.

А разве можно найти петербургские мотивы там, где он объезжает на трамвае "курву-Москву"? Так можно обратиться лишь к очень близкому человеку, который, что бы ты ни сказал, поймет непременно. И четырехтрубные дымы над городом, улицы в чоботах железных, и вся эпоха Москвошвея - свидетельство верности первой столице.

Отсюда пошла его разговорчивость, балагурство, просторечность. Даже лучшие петербургские вещи его не знают той открытости, какая есть в московских, условно называя, стихотворениях.

Здесь он мечется по табору темной улицы, слышит стук копыт - исчезают извозчики на Москве, здесь он ходит по бульварам, где видит спичечные ножки цыганочки, а во флигеле Дома Герцена сам проживает некоторое время...