Ведущая-искусствовед, искупавшись еще несколько раз, куда-то исчезла, вероятнее всего, обедать под тентом, куда не могло проникнуть очень уж горячее коктебельское солнце.
Музыка продолжала звучать, и, что странно, море вдруг вспенилось и исчезло, обратившись фужером шампанского в руках дяди с Гоголевского. Мы сидели в квартире старика с Патриарших и слушали рассказы дяди о нынешнем состоянии театров.
Признаться, меня это мало занимало, потому как о театрах ныне все бранятся и, вероятно, правильно делают.
- Брука на них теперь нету! - различил последние слова дяди...
В морозном декабре на Патриарших совершенствует свою работу каток. Сверкают традиционные коньки, обычные школьники катят по залитому фонарями льду. Пенсионеры прогуливаются по аллее.
В один из декабрьских дней 1933 года, беседуя с Данте в квартире Фурманова переулка, Мандельштам прочитал великому поэту, как сказала бы ведущая и на сей раз была бы права, такие строки: "Как из одной высокогорной щели//Течет вода, на вкус разноречива,//Полужестка, полусладка, двулична, //Так, чтобы умереть на самом деле,//Тысячу раз на дню лишусь обычной//Свободы вздоха и сознанья цели".
Тысячу раз на дню! - не в этом ли движение уверенности, переходящее в сомнение, и сомнение, восходящее к уверенности? И цель теряется, чтобы тут же обнаружиться. Порыв души - и все бы к чертовой бабке в печку, но здесь же спустя какой-то час видишь новые оттенки того, что делаешь, убеждаешься, что надо делать. Не успеваешь записывать - уходит из-под рук, и уже не поймать. Поймаешь другое, поддерживаешь в воздухе, не крепится, оболочка шаткая, гвоздь вколотить некуда, поэтический гвоздь...
- Во дает! - проницательно глядя в глаза, восклицает дядя с Гоголевского. - Понесло, как иноходца. Иппокрена! Конечно, поживи в халтурных стенах, гвоздь не вколотишь, дрелью не возьмешь, разве что роялем выбьешь, как мне давеча сказывал товарищ из Бескудникова. Поднимали рояль, а он с лестницы поехал и вышиб плиту, вместе с которой летел с пятого этажа. К счастью, обошлось благополучно - прохожих не было.
Тогда же, в 1933-м, нет, через месяц - уже в 1934-м: "Конькобежец и первенец, веком гонимый взашей..." Памяти Андрея Белого.
Старушка, которую учили плавать на Адриатике, вспоминала фотографию, где Мандельштам был изображен с Белым в Коктебеле, на фоне дома Волошина.
Тогда любили фотографироваться и особенно в Коктебеле.
43.
Сколько бы ни уверял себя в том, что поэта можно узнать только через его стихи, все равно где-то внутри, посторонне, казалось бы, зреет любопытство: взглянуть на него, проследить движение губ, выражение глаз, вообще облик. Короче, хочется достать фотографии, рисунки, портреты, дагерротипы и прочее. Что говорить о современниках - самого Гомера хотят увидеть. И это вполне возможно. Вот герма Гомера, находящаяся в Лувре. Вот бюст его бородатый из Сан-Суси...
Мандельштам вполне сознательно сознается, что пойдет к репортерам, в фотографию, где "в пять минут, лопатой из ведерка" получит свое изображение на фоне какой-нибудь Шах-горы.
Да и можно ли представить улицу без фотографии, без ее витрины, предлагающей зафиксироваться на долгую память, где пузатые карапузы восседают на материнских руках, где в овальных, квадратных, прямоугольных рамах разместились лица, позы, взгляды.
Собираются гости, раскрываются семейные альбомы: а это кто, вот здесь, справа?, а это когда вы снимались?, год не припомните?, ах, да, конечно, именно тогда. Что вы, что вы, это вовсе не Ялта!
Смысл фотографии довольно прост - остановить мгновение, то есть остановить себя такого-то и тогда-то. Изменчивость форм прослеживается отчетливо. "У вечности ворует всякий,//А вечность - как морской песок..."
На могиле Петра Чаадаева в Донском монастыре, на могиле Пушкина в Святогорском, на могиле Булгакова и Хлебникова в Новодевичьем, у плиты с могилы Державина, у могил Пастернака, Анны Ахматовой, у могилы раба Божьего Федора Ивановича Тютчева на Новодевичьем в Ленинграде... - щелкают затворы фотоаппаратов.
На горе Волошина у гранитной плиты - щелкают затворы.
Фотоаппарат позволяет вырывать куски истории по собственному вкусу. Создавать систему из этих обрывков истории.
Жизнь каждого человека дробится на фотокадры, судя по всему, много имея общего с орнаментом, ибо, как было сказано, орнамент строфичен, узор строчковат. Фото вырывания из течения жизни достойны равняться строфе, но не строчке. Строчки - сплошной кинопоказ беспрерывности. Строфы - рассечение, разграничение, самоограничение.
А вот и на фоне Пушкина семейка снимается, как пел несовременный современник. Щелкает затвор - птичка не вылетает, магний не вспыхивает.
Я отвлекся на минуту, взглянул в окно: воробьи и голуби склевывают крошки на асфальтовой дорожке перед домом. Фотоэтюд.
А вот и Мандельштам сидит, повесив на палку кепку, глядя прямо в объектив. Щелкает затвор. Мандельштам встает, надевает кепку. Длиннополое серое пальто, походка... "В поднятьи головы крылатый//Намек. Но мешковат сюртук..."
Фотографии, портреты - непременные спутники складывания образа.
Открыта толстая, амбарная прямо-таки, тетрадь, вполоборота - поэт пишущий...
Поднят воротник черного пальто, молодое лицо, фотопортрет автора "Досок судьбы".
Черная шляпа, галстук, усталый взгляд Блока.
Белая, спадающая на лоб челка аккуратно расчесанных волос человека с белой бородой, написавшего "За рекой, в тени деревьев".
Рубаха с длинными рукавами и двумя карманами с пуговицами на груди, в диагональную полоску галстук, рука на перилах человека, сказавшего: "Любить иных - тяжелый крест..."
Групповая фотография: дядя с Гоголевского, старик с Патриарших, Гена-философ, хранитель фондов (стоят); старушка с Адриатики, чернобровая художница, ведущая-искусствовед, неизвестная брюнетка (подозреваю, что ее привел Гена-философ) (сидят на скамье с тощими львами).
Кто фотограф?
В фотографии всегда тайна закадрового исполнителя. Об этом писал в сонете один военнослужащий поэт, проживающий в одной из башен Калининского проспекта в однокомнатной квартире:
"Боюсь фотографов - они напоминают невидимок".
Мне думается, он излишне боязлив, наверняка сам сниматься любит и, больше того, не боится закадрового исполнителя - фотографа.
Что бы такое написал Мандельштам о проспекте Калинина? Можно ли представить его там?
"Вот оно, мое небо ночное,//Пред которым как мальчик стою, - //Холодеет спина, очи ноют,//Стенобитную твердь я ловлю..."
А вот и фотография несовременного современника (Булата Окуджавы) белый лоб, черный сюртук, черные усы. Именно он проезжал в полночном троллейбусе у Никитских, когда тихий памятник...
Мы пытаемся фотографировать уже по привычке, даже не имея под рукой фотоаппарата. Силимся точно воспроизвести без проявителя, фиксажа, пленки и бумаги, увеличителя и объектива такого-то тогда-то. А объектив необъективен.
Звук отстает от изображения, губы на полуслове открыты, но текста не слышно, так на месте и стоим. Вроде живой, а вроде нет...
При жизни лишь можно на месте топтаться и фотографией остановиться. Потом это стояние все далее и далее будет удаляться от тебя, пока не останется в одиночестве без оригинала.
Так осталась фотография Мандельштама с Белым в Коктебеле. "Да не спросят тебя молодые, грядущие - те, - //Каково тебе там - в пустоте, в чистоте, - сироте!"
Фотография - прикладка для глядения, комментарий для глаза, сноска для буквы, факт для изгибов: "Прямизна нашей мысли не только пугач для детей://Не бумажные дести, а вести спасают людей".
Тело, с которым неизвестно, что делать. Фотографировать? "На коленях держали для славных потомков листы - //Рисовали, просили прощенья у каждой черты". Посмертные маски, портреты в гробу, фотографии перед закрытием крышки гроба, общий вид с покойником перед крематорием, почетные караулы, овальные комбинированные венки, рты прощаний зияют чернотой: "Как стрекозы садятся, не чуя воды, в камыши,//Налетели на мертвого жирные карандаши".