Перед клубом большая круглая клумба, на которой каждой весной высаживают цветы. А посредине клумбы стоит памятник Ленину.
Ясли в двух шагах от клуба. Рядом с ними — медпункт и магазин. Позади магазина — склады нашего колхоза, где хранят арбузы, зерно, кукурузу.
Отец уверяет, что в нашем ауле порядка гораздо больше, чем в городе, где он довольно часто бывает. Каждый раз он возвращается оттуда усталый и разбитый и принимается сетовать, что нет там никакого порядка. Дом для приезжих в одном месте, а базар совсем в другом, в противоположном конце города; аптека, магазины в центре, а столовые, где можно поесть, далеко от центра, вот и отправляйся к черту на кулички, чтобы червячка заморить. «Если бы там все было расположено, как в нашем ауле, то времени на дела уходило бы втрое меньше, — говорит отец. — А то ходишь, ищешь, где магазин, где столовая, людей спрашиваешь, беспокоишь. Хорошо еще, русский язык знаю, расспросить могу и прочитать. А кто не знает, тому каково?..»
Наслушавшись рассказов отца, я боялась очутиться в городе одна. Я не сомневалась, что нет места лучше нашего аула. И все-таки мне очень хотелось хоть разочек побывать в городе.
Меня радовало, что наш дом расположен близко к колхозному двору. Скажем, иду я к каналу искупаться, а встречные — и дети, и взрослые — спрашивают у меня, есть ли сегодня в клубе кино, не привезли ли новых товаров в магазин, не вернулся ли из другой бригады председатель, не сидит ли сейчас у себя в правлении, да много чего еще спрашивают, о чем могла знать только я, живущая в конце улицы. И сразу важной такой становишься, когда тебе смотрят в рот, ожидая, что же ты сейчас ответишь.
В особенности интересно и весело в нашем ауле весной и летом.
Я сызмальства привыкла вставать рано и каждый день, если утро было ясное, наблюдала, как разгорается заря. Солнце, еще румяное спросонок, робко высовывается из-за горизонта, ощупывает своими длинными ресницами плоскую степь, белеющую на ней извилистую пыльную дорогу, макушки тополей, перила мостов через Шобытлы и канал. А ресницы у него золотые, прямо сияют. Воздух в это время чистый, прохладный, пахнет хлебом, дышишь не надышишься. От тополей, растущих вдоль канала, доносится голос кукушки, звонкий, веселый. Сначала прислушиваешься к нему, потом и вторишь: «Ку-ку!.. Ку-ку!..» Порой мне кажется, что кукушка не «ку-ку» выкрикивает, а «Ат ёк!.. Ат ёк!..» — как в сказке, которую рассказывала нам однажды бабушка моей подружки Байрамбийке. Она знает, что я очень люблю слушать ее сказки, и, как только прихожу, начинает их рассказывать. Если б вы хоть раз слышали, как она рассказывает: то громко, когда речь идет о чем-то веселом, то почти шепотом, если случается что-то страшное. Она и старинные песни поет, когда месит тесто или занята чем-то еще. Заслушаешься и про все игры забудешь. Эх, была бы у меня такая бабушка! Байрамбийке, глупая, не понимает этого, не слушает ни. сказок бабушкиных, ни песен, еще и на меня сердится, что не иду с ней играть. Или уже вдоволь наслушалась?.. Так вот, ее бабушка рассказывала о том, что случилось в давние-предавние времена.
Одной девушке отец поручил присмотреть за его конем. Всего на один день оставил любимого коня на ее попечение. А девушка заигралась с подружками, заболталась да про коня-то, что в поле пасся, и позабыла. Вспомнила про него, когда уже смеркаться начало. Спохватилась, глядь — а коня-то и нет. Всполошилась девушка. Уж больно красивый был конь, потому отец и боялся, как бы его не украли. Побежала девушка в одну сторону, стала кликать, искать, побежала в другую, а сама горестно повторяет сквозь слезы: «Ат ёк!.. Нет лошади!.. Нет лошади!..» Забыла, бедняжка, с перепугу о том, что с заходом солнца нельзя суетиться, нельзя метаться в темноте и шуметь. Коня она так и не нашла. А крик ее всем надоел. И тогда старуха одна, у которой от ее крика разболелась голова, в сердцах сказала: «Забери тебя шайтан, нерадивая! Не могла присмотреть как следует!» Шайтан услышал это и превратил девушку в птицу. Вот как появилась на свете кукушка, и вот почему голос у кукушки такой грустный. Как только начинает она куковать, я загадываю, сколько же мне лет жить, и считаю. После пятнадцати сбиваюсь. Отец знает, что я просто не умею считать, улыбается и спрашивает:
— Ну, сколько же, дочка?
— Сто! — отвечаю радостно.
— Не много ли? — смеется отец.
— Нет. Я хочу жить тысячу лет.
Отец становится серьезным.
— Кто знает, — говорит он тихо, будто самому себе, — может, и проживешь столько. Но сколько бы ни прожила, надо прожить свою жизнь с толком, побольше сделать добра людям…