— Что он говорил? — быстро спросил Ирмэ.
— Тебя спрашивал.
— Больше ничего?
— Ничего.
— А давно?
— Что давно?
— Давно… тебе про Лейбе-то снилось?
— Да нет, — сказал Меер, — с полчаса или меньше. Не знаю.
«Что-то неладно, — с тревогой подумал Ирмэ. — Не стал бы Лейбе зря соваться в дом. Что-то есть».
— А ты что? — спросил он.
— Я сказал — ты в кузне.
— Сказал бы — подождать, — проворчал Ирмэ.
— Я не знал, когда ты придешь, — сказал слепой. — Я не знал, что уже поздно. Который час?
— Восемь, — сказал Ирмэ сердито. — Сто раз тебе говорить?
— Забыл. — сказал слепой тихо. — Нашел что поесть?
Ирмэ жалко его стало.
— Закуришь? — сказал он.
— Давай.
Закурили.
— Так что больше он ничего не говорил? — спросил Ирмэ.
— Кто?
— Лейбе.
— Ничего, — сказал Меер. — Тебя спрашивал, а больше ничего.
«Что-то есть, — думал Ирмэ. — Ну, ладно. Там видно будет».
Он вышел и сел на крыльцо. Сумерки сгустились. Как и раньше, на улице было пусто, тихо. Где-то далеко на западе тлела топкая полоска зари. Вечер.
Подошла Зелде.
— Поел? — сказала она.
— Поел.
— А Эле где? дома?
— Эле твой ловкач, — сказал Ирмэ. — Слава тебе — тырить начал.
— Как? — Зелде испугалась.
— Так, — сказал Ирмэ. — Дал ему деньги, — Мееру на табак. А он деньги в карман, а Мееру — фигу. Вот.
— Что ты? — Зелде всплеснула руками, заплакала. — А где он?
— Кто его знает, — сказал Ирмэ. — Не бойсь, не пропадет сокровище.
— Ох, ох! — всхлипывала Зелде.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Оставь слезы-то про запас. Пригодятся. Тут надо подумать, что делать, а не сопеть. Брось.
Зелде утихла. Только слезы катились по лицу, а голоса не слышно было.
— Завтра потолкуем, — сказал Ирмэ. — Сейчас-то мне некогда. Уходить надо.
— Куда?
— Туда.
Раздался свист.
— Вы, ребята? — сказал Ирмэ.
— Мы, — сказал голос Хаче. — Идем.
Глава третья
Гостиница Красновского
Вечер был темный. Над темными домами стояло темное небо, а на небе были звезды. Редкие деревья на улице Сапожников глухо шумели — с поля шел ветер. В подворотнях, под навесами слышался шорох — будто шаги и чей-то шопот. Сван стояли что каменные бабы — они вросли ногами в землю, стерегли дома, домашний покой. Кой-где желтыми пятнами светились окна — в комнатах дымясь горели плошки. Эти желтые мигающие огоньки напоминали, что на дворе уже август, что еще месяц, другой, и настанет осень, придут ненастные дин и черные дождливые ночи, и уже с пяти часов задымятся плошки, и люди при мутном их свете будут сидеть долгий вечер дома, слушать дождь, смотреть, как по отсыревшим стенам шмыгают тараканы, зевать во весь рот и думать, что вот опять хлеб подорожал, что вот от сына, от мужа опять писем нет. Не ранен ли? Не убит ли? О-хо-хо, господи.
Ирмэ, Хаче и Неах молча шли по середине улицы. Говорить чего-то не хотелось. Взгрустнулось им чего-то. Нога у Ирмэ болела, ныла. Но он не думал о ноге. Он думал о Лейбе.
«Чудной он какой-то человек, Лейбе, — думал он. — То вдруг пропал, то вот опять тут. В солдатском. Солдат он, что ли? Рымша. И бороду отрастил. Молодец, ей-богу. Вот Герш — тот подурей. В Сибири, говорят. Сидит. А скучно же там, должно, в Сибири. Снега. Волки».
— Хаче, — сказал он вслух, — верно это, что волки боятся огня?
Хаче думал о чем-то своем и ответил не сразу.
— Верно, — сказал он, сообразив, о чем его спрашивают, — огня-то они боятся.
— Чего это?
— Кто их знает.
— С-слепнут они от огня, что ли? — сказал Алтер.
— Может, и так, — сказал Хаче. — А только огня они боятся. Мне Маркел говорил, филатовский. Шел он, говорит, как-то лесом, в ночь. Глянь — волки. Стая. Ну, он — раз-раз! — разжег костер, сел у огня, сидит, песни орет. Шел-то он из Рядов, с базара, клюкнул малость, был грех. Сидит он, говорит, у костра, песни орет, а волки — кругом да около, скулят, воют, а подступить-то не подступают. Так до свету и досидел. А как засветлело..
— Куда, орлы, топаете? — спросил голос, и в окне показалась голова Симона. — Завернули бы на минутку, а?
— Разве что на минутку, — сказал Хаче, — а то нам спешить надо. Дело есть.
— Дело не волк, — сказал Симон, — ясно?
Ребята поднялись на крыльцо, толкнули дверь и вошли. Комната была небольшая, узкая и длинная, в одно окно. У окна стояло зеркало, перед зеркалом — дырявое соломенное кресло. Это была парикмахерская Зелика, отца Симона. Сам Зелик, маленького роста, юркий человечек с остроконечным лысым, в шишках черепом, ходил по комнате — легко, на носках — и грязной салфеткой смахивал волосы с подоконника и с кресла, а потом веником заметал их в угол, где уже высилась горка целая разноцветных волос. Увидав ребят, Зелик бросил веник и весело заверещал, залопотал, затараторил. Говорил он напевно и в рифму, — Зелик был не только цырюльником, но и «маршеликом» — свадебным шутом — и умел говорить в рифму, когда надо — час, когда надо — два часа.