— Здрасте, гости дорогие, почтенные, хоть с виду и мошенники, — зачастил он. — Сядьте, на чем стоите, лягте, на чем сидите. Гляньте друг на друга — и скажите: вы откуда? Из кабака? Из пивнухи? И сколько выдули сивухи? Очи ваши — ясные, носы ваши — красные, бороды — седые, ноги — босые, а из глотки разит водкой. Пили за свой родной пятак, или угостил какой дурак? И чего это вас корячит? Или у меня в глазах маячит?
— Будет тебе! — сказал Симон сердито. Но не удержался и захохотал. Это еще больше распалило Зелика.
— Чего заморгали? Не узнали? — верещал он. — Раз так, вертай в кабак. Опохмелитесь на полушку и как-нибудь доползете до подушки. Ляжете, уснете — к утру в себя придете. Да приснится вам короста, и не просто, а каждому по росту…
— Зелик! — послышался из-за двери басовитый голос.
Зелик мигом присмирел.
— Сейчас, сейчас, — сказал он громко и, подмигнув ребятам, тихо: — Ревет, как медведь, чтоб ей околеть.
— Зелик! — грозно повторил голос.
— Иду! — Зелик сжался как-то, посерел и уныло засеменил к двери. В дверях он обернулся и сказал совсем шопотом:
— Господи помилуй, как бы не убила.
— Веселый у тебя батька, — сказал Хаче.
— Одно то слава богу, что мачеха у меня здоровая, — сказал Симон, — как двинет — часа два потом тихий ходит, скучает.
— Потопали, ребята, — сказал Ирмэ, — поздно.
— Куда? — спросил Симон.
— Тут, по делу.
— Вот что, орлы, — сказал Симон. — Махнем-ка завтра к австрийцам, а?
— Чего?
— Был тут сегодня один, Иоганн, — сказал Симоп. — Очень просил притти. Потолкуем, говорит, и бинокль посмотрите. Он бинокль свои на хлеб менять хочет.
— Что ж, — сказал Ирмэ, — можно.
— Точка, — сказал Симон. — Когда?
— После работы, — сказал Ирмэ. — Часов в семь.
— Точка.
Ребята вышли. На улице было все так же темно и тихо. Ни души. И вдруг ребята услыхали плач. Должно быть, плакала женщина и плакала давно — плач напоминал далекий вой. Казалось, улица стала лесом, и где-то во мху, в берлоге умирает тяжело раненый зверь.
Ребята оглянулись: темно, пусто, ни души. Откуда же вой? С поля, что ли?
— Нет, — сказал Ирмэ, — это где-то тут, близко.
Он пошел влево — вой стал тише, глуше, ровней. Тогда он повернул — стало слышно чье-то причитанье, чей-то топот, стон и всхлип. Вдруг Ирмэ увидал огонек. В угловом доме горел огонь.
— Тут, — сказал он тихо.
Ребята подошли. Окно было давно немытое, матовое от грязи. Ребята с трудом разглядели длинную низкую комнату, посреди комнаты — стол, на столе — плошку с мерцающим фитильком. У стола сидела женщина. Она закрыла лицо руками и, медленно раскачиваясь, плакала. На полу, у ее ног, примостился ребенок, мальчик лет пяти. Он молча смотрел на мать большими, широко открытыми глазами. Девочка, постарше, в коротком черном платье, босая, подошла к нему, что-то ему сказала.
Тот замахал руками, ногами, заныл. Девочка ушла. Тогда мальчик утих и снова уставился на мать большими, круглыми от страха глазами.
Ирмэ потянул товарищей от окна и тихо сказал:
— Так, — сказал он. — Значит, убили Иоше.
— А какой был человек! — сказал Хаче! — Железо.
— Да-а! — Алтер вздохнул.
В гостинице Красновского было шумно, людно. Большой дом — десять окон на восток, восемь на юг — был ярко освещен. У крыльца стояла извозчичья колымага. В колымагу укладывали чемоданы, корзины, узлы — кто-то уезжал. В столовой человек двадцать гостей пили чай и закусывали. Вокруг гостей утицей ходила хозяйка Нэше, толстая женщина с круглым добродушным лицом, и вьюном вилась прислуга, бойкая девица лет семнадцати, востроглазая, шустрая, прямо бес — не девица. Сам хозяин, чистенький старичок с усами как у таракана, сидел тут же за столом и не спеша толковал с гостями о войне, о погоде, о делах. Гостиница, собственно, его не касалась, не его это было дело. В гостинице хозяйничала жена, Нэше. Он-то сам был фельдшер, военный фельдшер, в отставке. Но отчего бы на досуге не покалякать о том, о сем?
— Нет, немец долго не выдержит, жила тонка, — говорил он какому-то высокому лысому поляку. — У немца уже ни людей, ни фуража. Выдыхается немец. Я, пане Прешевич, старый солдат. Меня не обманешь. Измотался немец. Вижу. Вот взять хотя бы Верден. Стал немец и стоит. И ни взад, ни вперед. Ни «тпру», ни «ну». Никуда. Нет, кончается немец.