«Может, и вправду, норма в шестьдесят вылетов слишком велика для летчиков, — рассуждал полковник Каткарт, — если Йоссариан отказывается выполнять ее». Но тут он вспомнил, что, заставив пилотов своего полка сделать больше вылетов, чем летчики других частей, он добился блестящего успеха. Как часто говаривал подполковник Корн:
— Война войной, а служба службой. Чтобы отличиться, командиру необходимо сделать какой-то драматический жест, скажем, установить более высокую, чем у соседей, норму боевых вылетов. Никто из генералов пока, кажется, не возражал против действий полковника, хотя, насколько он мог заметить, его рвение и не произвело на них особого впечатления, и это навело его на мысль, что, наверное, шестьдесят вылетов — мало и придется повысить норму сразу до семидесяти, восьмидесяти, сотни, даже до двух сотен, трех сотен или до шести тысяч вылетов.
Конечно, ему было бы гораздо лучше служить под началом столь учтивого человека, как генерал Пеккем, чем под началом невоспитанного мужлана генерала Дридла, ибо на стороне генерала Пеккема были проницательность, ум и образованность, следовательно, он мог в полной мере понять полковника Кэткарта и оценить его по заслугам. Правда, генерал Пеккем не давал полковнику ни малейшего повода думать, что он понимает его и ценит по заслугам. Но полковник Кэткарт отдавал себе отчет в том, что явная, грубая похвала или одобрение вовсе ни к чему в отношениях между такими утонченными, уверенными в себе личностями, как он и генерал Пеккем, которые могут издали симпатизировать друг другу и понимать друг друга без слов. Вполне достаточно того, что они — люди одного круга, и полковник Кэткарт знал, что его повышение — дело времени и нужно, набравшись терпения, благоразумно ждать, хотя самолюбие его страдало оттого, что генерал Пеккем никогда намеренно не искал его общества, и оттого, что, когда полковник Кэткарт оказывался рядом с Пеккемом, генерал старался произвести на него впечатление своими афоризмами и эрудицией точно в такой же степени, как и на других офицеров и даже на нижние чины, стоящие поблизости. То ли полковник Кэткарт не раскусил генерала Пеккема, то ли генерал Пеккем вовсе и не был такой уж тонкой, блестящей, умной, дальновидной личностью, какой он старался казаться. Может быть, на самом-то деле как раз генерал Дридл был отзывчивым, очаровательным, блестящим и утонченным и под его началом полковнику Кэткарту было бы куда лучше.
Внезапно полковник Кэткарт, потеряв всякое представление о том, с кем он в каких отношениях, начал стучать кулаком по кнопке звонка: ему хотелось, чтобы подполковник Корн как можно скорее вбежал в кабинет и заверил его, что все его, полковника Кэткарта, любят, что Йоссариан — всего лишь плод его больного воображения и что он, полковник, добился ошеломительных успехов в своей блестящей и доблестной борьбе за генеральские погоны.
На самом же деле у полковника Кэткарта не было ни малейших шансов стать генералом. Во-первых, потому что на свете существовал экс-рядовой первого класса Уинтергрин, который тоже хотел стать генералом и посему всегда искажал, портил, отвергал или засылал по неправильному адресу любую проходящую через его руки корреспонденцию, имеющую касательство к полковнику Кэткарту и могущую пойти полковнику на пользу. А во-вторых, потому что один генерал уже имелся в наличии — генерал Дридл, который, в свою очередь, знал, что генерал Пеккем метит на его место, но не знал, как этому воспрепятствовать. Генерал Дридл, командир авиабригады, был грубоватый приземистый человек. Ему едва перевалило за пятьдесят. У него был приплюснутый красный нос, серые глазки, запрятанные в припухшие веки с белыми пупырышками, и грудь колесом. При нем постоянно находились медсестра и зять. Когда генерал Дридл недобирал спиртного, он впадал в глубокую задумчивость. Старательно выполняя свои прямые обязанности, генерал Дридл потерял в армии понапрасну слишком много лет, а сейчас наверстывать упущенное было уже поздно. Омоложенные кадры высшего командного состава сомкнули свои ряды, в которых для Дридла не нашлось места, и, растерявшись, он не знал, как ему наладить с ними сотрудничество. Стоило ему забыться, и его тяжелое одутловатое лицо становилось грустным и озабоченным, как у человека, сломленного жизнью. Генерал Дридл крепко пил. Настроение у него постоянно менялось, и предсказать его было совершенно невозможно. «Война — это ад», — частенько говаривал он, пьяный или трезвый, и он в самом деле так думал, но это не мешало ему неплохо наживаться на войне и вовлечь в этот бизнес своего зятя, хоть они то и дело цапались.
— Ну и подонок! — с презрительной миной ворчливо жаловался он на своего зятя первому встречному у стойки бара в офицерском клубе. — Всем, что он имеет, он обязан мне. Я сделал из этого паршивого сукина сына человека. Разве у него хватило бы мозгов продвинуться собственными силами?
— Ему кажется, что он постиг все на свете! — говорил обиженным тоном полковник Модэс своим слушателям у другого конца стойки. — Он не выносит никакой критики и не слушает ничьих советов.
— Он только и умеет давать советы! — замечал генерал Дридл, презрительно фыркая. — Не будь меня, он и по сей день ходил бы в капралах.
Генерала Дридла всегда сопровождали полковник Модэс и медсестра — по общему мнению, весьма лакомый кусочек. У этой маленькой розовощекой блондинки были пухлые щечки с ямочками, сияющие счастьем голубые глаза, аккуратно подвитые на концах волосы и пышная грудь. Медсестра улыбалась каждому и никогда ни с кем не заговаривала первой. Все у нее было ясное и четкое. Она была так неотразима, что мужчины старались обходить ее стороной. Вся как налитая, миленькая, послушная и туповатая, она сводила с ума всех, кроме генерала Дридла.
— Он специально ее держит, чтобы свести меня с ума! — сокрушенно жаловался полковник Модэс. — Как только я дотронусь до нее или до какой-нибудь другой девчонки, он вышибет меня в рядовые и отправит на целый год в наряд на кухню. Она меня сводит с ума.
— С тех пор как мы прибыли в Европу, у него не было ни одной женщины, — сообщал по секрету генерал Дридл своим собеседникам, и его квадратная седая голова тряслась садистского смеха. — Я не спускаю с него глаз, потому что не хочу, чтобы он спутался с какой-нибудь… Можете себе представить, каково приходится этому несчастному сукину сыну!
— С тех пор как мы прибыли из Штатов, у меня не было ни одной женщины, — хныкал полковник Модэс. — Можете себе представить, каково мне приходится.
Стоило генералу Дридлу невзлюбить кого-нибудь, и он становился так же непримирим к этому человеку, как к полковнику Модэсу. Он не считал нужным притворяться, щадить чужие чувства и соблюдать условности. Своих подчиненных он различал только по их военным качествам. Все, что он требовал, — чтобы они делали свое дело; во всем остальном они могли делать все, что им заблагорассудится. Полковник Кэткарт был волен заставить своих подчиненных сделать и шестьдесят вылетов, раз это ему нравилось. Йоссариан был волен стоять в строю голым, если ему этого хотелось, хотя от такого зрелища у генерала Дридла тогда отвисла гранитная челюсть. Генерал железной поступью приблизился к шеренге, желая убедиться, что на человеке, который стоит перед ним в строю по стойке «смирно» и ждет, когда ему вручат орден, действительно нет ничего, кроме тапочек. Генерал Дридл потерял дар речи. Полковник Кэткарт был близок к обмороку, когда заметил Йоссариана, и подполковнику Корну пришлось подойти сзади и крепко ухватить полковника за руку. Стояла неправдоподобная тишина. Ровный теплый ветерок дул с пляжа. На шоссе, грохоча, выехала повозка с грязной соломой. Крестьянин в шляпе с обвислыми полями и в потертом коричневом костюме погонял черного ослика, не обращая никакого внимания на официальную военную церемонию, происходившую на небольшом поле справа от него. Наконец генерал Дридл заговорил:
— Возвращайся в машину, — рявкнул он через плечо медсестре, которая следовала за ним вдоль строя. Сестра, улыбаясь, засеменила к коричневой штабной машине, стоявшей ярдах в двадцати у края квадратного плаца. Храня суровое молчание, генерал дождался, пока захлопнется дверца машины, и затем спросил: