На сей раз Йоссариан лежал в отличной палате, пожалуй, лучшей из всех, в которых ему с Данбэром приходилось когда-либо вкушать блаженство. Рядом лежал двадцатичетырехлетний капитан истребительной авиации — молодой человек с жиденькими золотистыми усиками. Он был сбит над Адриатическим морем зимой, в самые холода, — и даже не простудился. А теперь, когда на дворе стояла жара, и никто не сбивал его над холодным морем, капитан утверждал, что болен гриппом. Справа от Йоссариана, томно распластавшись на животе, лежал уоррэнт-офицер,[1] напуганный единственным комариным укусом в зад и микробами малярии в крови. Напротив, через проход между койками, лежал Данбэр, а рядом с ним — артиллерийский капитан, с которым Йоссариан до недавнего времени часто играл в шахматы. Артиллерист был прекрасным шахматистом и разыгрывал интересные комбинации, до того интересные, что Йоссариану надоело постоянно чувствовать себя идиотом, и он бросил играть.
Самой заметной фигурой в палате был шибко образованный техасец, похожий на героя цветного боевика. Он мыслил как патриот и утверждал, что состоятельные люди — публика приличная и поэтому должны иметь больше голосов на выборах, чем разные бродяги, проститутки, преступники, дегенераты, безбожники и всякая прочая неприличная публика, не имеющая ломаного гроша за душой.
Когда в палату внесли техасца, Йоссариан был занят тем, что вымарывал из писем рифмующиеся слова. Это был обычный жаркий и безмятежный день. Зной тяжело давил на крыши домов. Стояла тишина. Данбэр, как всегда, лежал на спине, уставившись в потолок неподвижным взглядом куклы. Он изо всех сил старался продлить свою жизнь, считая, что скука — лучшее средство для достижения этой цели. Данбэр так усердно скучал, что Йоссариан подумал: «Уж, часом, не отдал ли он богу душу?»
Техасца уложили на кровать посредине палаты, и он сразу же приступил к обнародованию своих взглядов.
Послушав его, Данбэр подскочил, словно подброшенный пружиной.
— Ага! — возбужденно заорал он. — Я все время чувствовал, что нам чего-то не хватает. Теперь я знаю чего. — И, стукнув кулаком по ладони, изрек: — Патриотизма! Вот чего!
— Ты прав! — громко подхватил Йоссариан. — Ты прав, ты прав, ты прав! Горячие сосиски, «Бруклин доджерс»,[2] мамин яблочный пирог — вот за что все сражаются. А кто сражается за приличных людей? Кто сражается за то, чтобы приличные люди имели больше голосов на выборах?.. Нет у нас патриотизма! И даже патриотизма нет!
На уоррэнт-офицера, лежавшего справа от Йоссариана, эти крики не произвели никакого впечатления.
— Дерьмо это все… — проворчал он устало и повернулся на бок, намереваясь уснуть.
Техасец оказался до того душкой, до того рубахой-парнем, что уже через три дня его никто не мог выносить. Стоило ему раскрыть рот — и у всех пробегал по спине холодок ужаса. Все удирали от него, кроме солдата в белом, у которого все равно не было пути к отступлению: солдат был упакован с головы до пят в марлю и гипс и не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
Его сунули в палату ночью контрабандой. Проснувшись утром, обитатели палаты увидели на пустовавшей койке странно вздыбленные к потолку руки. Все четыре конечности поддерживались в таком состоянии неподвижными свинцовыми противовесами, темневшими над головой солдата.
Его положили рядом с техасцем, и тот, повернувшись к новому соседу, целыми днями о чем-то прочувствованно вещал ему. Солдат не отвечал, но техасца это не смущало.
Температуру мерили дважды. Рано утром и к вечеру в палату входила сестра Крэмер с банкой градусников и раздавала их, чинно шествуя сначала вдоль одного ряда коек, затем вдоль другого. Солдату в белом она всовывала градусник в отверстие в бинтах, под которыми угадывался рот.
Затем она возвращалась к первой койке, брала градусник, записывала температуру больного, шла к следующему и так снова обходила всю палату. Однажды днем, вернувшись, чтобы собрать градусники, она взглянула на градусник солдата в белом и обнаружила, что солдат мертв.
— Убийца, — спокойно произнес Данбэр.
Техасец младенчески невинно посмотрел на него.
1