– Коля, Коленька, – вырвалось вдруг у меня, когда кончилась пауза оцепенения.
– Да какой он там Коленька, – прошипела уборщица. – Он вообще в первый раз услыхал свое имя. Можно даже и Колька, ведь так будут звать его в детских домах и приютах. А нам некогда здесь называть всех по имени. Видишь же, сколько брошенных в нашей больнице. Нарожают и бросят. А нам отвечать да выращивать их… Поняла или нет?
– Но в истории его болезни написано, что родители живы, есть мама и папа.
– Да ты просто чудная какая-то, что ли. Если б не было мамы и папы, не было б и его. Хочешь стать педиатром, не зная даже самых обычных вещей. Я теперь понимаю, зачем вам, студентам, с «малолетства» придумали практику: чтобы с первого курса уже отбраковывать тех, кто вроде тебя, называющих Коленьками совершенно безродных и лишних детей.
– Лишних… лишних детей?! – Я забыла, кто я и где я.
Мой протест выплеснулся стихийно, как река в наводнение, выйдя из берегов, заливает собой всех и все без разбора.
Ее «лишних» настолько вывело меня из себя, что, следуя ее собственной терминологии, я тут же «отбраковала» из всего встреченного мной здесь обслуживающего персонала лишь только ее, заявив совершенно ошеломленной женщине что-то вроде того, что самой «лишней» в этом отделении больницы для грудничков, а особенно в палате для «брошенных» детей, является она сама. Хорошо еще, что в этом начинающемся состоянии аффекта, промчавшемся как мгновенный сквозняк, у меня хватило ума все высказать ей в иносказательной форме, как подсказывала моя вечно ноющая зубной болью деликатность… Но житейски умная уборщица-няня прекрасно увидела, что было на «блюдечке с золотой каемочкой». И, к своему собственному удивлению, как и к моему, прослезив свою душу до дна, неожиданно бросилась вдруг за новой, еще даже не стиранной, правда сочно уже проштампованной казенной больничной печатью, распашонкой для Коленьки, чтобы он наконец тоже понял, что, скорее всего, для него начинается новая жизнь.
Не знаю, как для него, но для меня она началась. Это было состояние тихой нежной романтической влюбленности, когда целый солнечный мир концентрировался в зрачках маленького несмышленыша. Это было состояние какой-то сверхъестественной привязанности, напоминающей собою поводок, длина которого не превышала миллиметра. Это было состояние половодья растаявших вдруг во мне еще ранее почему-то неведомых, светлых радужных чувств. Это было особое состояние какого-то совершенно безумного сердечного влечения, как предтеча Большой Любви…
Я с трудом дожидалась конца занятий, иногда сбегала и с лекций, лишь бы только быстрее увидеть Его. Ритм жизни моей совпадал теперь с ритмом его сердцебиений.
И его леденящий меня раньше ужас от моих проявлений человеческих чувств постепенно растаял, как лед в сердце Кая от горячих слез Герды в холодных чертогах Снежной королевы.
Я сама превратилась вся в нежность и ласку, хотя наше бесполое воспитание в те времена и приравнивало это все к «смертным грехам». Но меня еще вовсе не трогало, что же скажет по этому поводу обо мне грибоедовская княгиня Марья Алексеевна. И, забыв о девичьей гордости, как пушкинская Татьяна, пишущая письмо, я теперь каждый день буквально очертя голову спешила на свидание к маленькому мальчику в детскую больницу, в которой держали его теперь уже только из милости, оттягивая неминуемую встречу с холодом казенного Дома ребенка.
Я бежала к нему на свидание, позабыв про свидания со своими прежними романтическими привязанностями, не реагируя даже на бесконечные рисунки с изображением себя в институтской многотиражке, талантливые рисунки нашего лучшего студенческого художника, почему-то выбравшего из всего многоцветия девушек своей музой меня. И хотя про эти рисунки говорил весь институт, они были мне безразличны. А когда наконец сам художник, постоянно подсаживающийся ко мне на объединенных лекциях наших двух факультетов (у него должна была быть другая специальность), так и не дождавшись моей благодарности, потрясенный моим безразличием, открытым текстом, позабыв о возможностях метода снов Веры Павловны в романе «Что делать?», раскрыл мне все свои карты, я лишь только поблагодарила его за вспыхнувшее ко мне чувство, сказав, что вовсе не достойна его и что мне очень жаль, что, сама не желая того и не помышляя об этом, я разбередила его душу, потому что теперь понимаю, «что это такое…». И тут же помчалась в институтскую многотиражку со своими новыми стихами о любви, стихами, посвященными… не ему… хотя для него там и был мой ответ: «Я не хочу тебя обнадеживать, сердце твое собой растревоживать…»