На самом почетном дастархане, под искусно вырезанной из цельного куска дерева пятиконечной звездой, выкрашенной в красный цвет, сидел невысокий сухой старик словно вырубленный из цельного ствола столетней арчи. Нет, не арчи. Какого-то другого, неведомого в этих краях, дерева. Другого, но не менее прочного. От человека веяло большим количеством прожитых лет и силой. Вот так, двумя почти несовместимыми вещами. Его непроницаемое темное лицо сделало бы честь любому горному жителю, но гость не был таджиком. Как, впрочем, и представителем соседних народов. И это было удивительно, ибо редко люди в столь почтенном возрасте предпринимают дальние путешествия.
Но этот человек рискнул подняться с мягкого дивана. И теперь сидел в Чайхане. Старик ждал. Одет он был в гимнастерку времен Великой Войны с зелеными пограничными петлицами. Старая, с аккуратно залатанными следами… чего?.. Пуль?.. Осколков?.. Гимнастерка давно должна была истлеть в труху, но дожила до двадцать первого века, бережно хранимая и одеваемая лишь по большим праздникам.
Старик играл на гитаре, лишь изредка прерываясь, чтобы отхлебнуть чаю из стоящей рядом пиалы. Инструмент пел, а временами гитару поддерживал сильный молодой голос, совершенно не вяжущийся с возрастом владельца:
Старик ждал. И дождался. Пришедший был не младше ожидавшего. Но местный. Вот его вырубили именно из арчи, а потом не один год закаляли в ледяной воде горных рек. Впрочем, сходства между стариками было куда больше, чем различий. Не только возраст. И не только гимнастерки с цветными петлицами. Сходство было глубже: одинаково жесткий взгляд, скупые размеренные движения, какая-то особая твердость в манере держаться, характерная для сильных людей. Бойцы. Старые, опытные бойцы. Битые волки, прожившие долгую жизнь. Очень долгую. И не желающие наслаждаться заслуженным отдыхом.
Пограничник заметил вошедшего, но не прервал песни, лишь приветственно кивнув:
Аксакал прошел в почетный угол и устроился на дастархане.
пропел пограничник две последние строчки и отложил гитару.
— Ассалам алейкум, Шамси, — произнес он, — давненько не имел таких возможностей лицезреть твою деревянную физиономию.
— И тебе не кашлять, Яша-джан, — ответил таджик. — Ты прав, мы становимся тяжелы на подъем. И нас всё меньше. Сколько осталось? Двое? Если не считать албасты.
— Таки пока трое. Дитя Кавказских гор всё еще бегает с пращой до горных баранов. Но таки тоже ленится доехать до старых друзей за рюмочку чая, — Любецкий посерьезнел. — Костя погиб. В январе.
— Знаю, — медленно кивнул Абазаров.
— Да, ты же приезжал на похороны… — из речи говорившего исчез одесский выговор. — Вот так. Историю изменили всю и совсем. Ничего общего с тем, о чем они рассказывали. Света вообще не родилась. Даже родители не встретились. А Костя Ухватов женился на той же медсестре, родил тех же детей, внуков и правнуков, и даже погиб точно так же, как рассказывал Грым. В тот же день и час…
— Что мы знаем о природе времени, уважаемый? Даже ученые только разводят руками. Но Костя умер, как жил, солдатом.
— Помянем.
Чайханщик, повинуясь то ли едва заметному жесту, то ли собственному чутью, неуловимым движением поставил на дастархан графин с прозрачной жидкостью. Яков расплескал ее по пиалам.
— За Костю!
Выпили не чокаясь. И тут же повторили. За остальных. Сережу Алдонина, погибшего под Варшавой в сорок третьем и капитана Свиридова, поймавшего пулю в Берлине девятого января сорок четвертого, в день Победы. За полковника Догунина, закрывшего собой товарища Сталина в сорок восьмом, во время Маленковского бунта. За генерала Стеценко, члена Политбюро ЦК, умершего от инфаркта на рабочем месте. За боевых друзей, которые не дожили.
Посидели. Молча, вспоминая всех вместе и каждого отдельно.
— Ни разу не шнапс, — сказал Яков.
— И не говори, уважаемый, — поддержал Шамси.
— К слову за шнапс! — старик неожиданно исчез. На дастархане сидел Яшка Любецкий, боец партизанского отряда «Снежные Люди», — ты таки будешь смеяться, великий затворник, но тебе придется сходить до Москвы еще по одному разу!