Третий – Петр Бубякин, чернявый, пожалуй, ровесник Акатову, только телом пожиже и на лицо скучный, так и просидел, не проронив и слова, и мы его голоса не слыхали.
Днем Бубякин во второй половине избы, где помещался Юра, наладил верстак и стал готовить рамы для окон. Веселовский с Акатовым еще с вечера заложили костры, промеж других дел жгли их до обеда, а потом принялись долбить натаявший грунт и таскать его на носилках на потолок. Дело с домом близилось к завершению.
Понаблюдав, как хмурый Петр размечает бруски для рам, запиливает их и долбит, я увидел, что занятие это для него привычное и за день он успеет связать штук шесть рам, правда, простеньких.
– Молодец, дело знает хорошо, – сказал я о нем Веселовскому.
– Мой ученик, – ответил тот. – В Аяне у меня в ремесленном обучался на плотника. Было там такое училище, готовили мы плотников на строительство рыбацких кунгасов. Потом, когда перестали рыбу на побережье брать, закрыли училище. Работать парень умеет…
Новый дом выглядел по-праздничному: стены из лиственницы золотились под солнцем, за домами, превышая их втрое, стояли роскошные ели в темно-зеленых, уже подсвеженных весной шубах, снег блистал и резал глаза отраженным солнечным светом. В доме все, от пола до конька крыши, было сделано руками плотников: они сами рубили и таскали лес, сами ошкуривали и кантовали бревна, сами резали их бензопилами на плахи для пола и потолка, на бруски для оконных и дверных косяков, в тайге же драли мох, чтоб проконопатить стены и привозными были только гвозди да несколько рулонов толя для крыши. По размеру дом был двухквартирным, в каждой половине могла поместиться семья. Вот только штукатурить его было рано, потому что лес брали с корня, сырой. Обходился такой домик совхозу недешево: около двадцати семи тысяч. А все-таки строили, веря, что это поможет закреплению кадров в оленеводстве и расходы окупятся.
Часа в три дня за нами приехали оленеводы из бригады Амосова. Парни выпили по кружке чаю, отдохнули, и мы стали рассаживаться на нарты. Я устроился на третьей нарте, которую вел небольшого роста парень с безусым, почти детским лицом. В упряжке было два оленя, серые, с белым подбрюшьем и черным ремнем по хребтине. Глаза у оленя, как правило, темные, затянутые синевой и оттого невыразительные, словно бы оловянные. Морда тупорылая, при этом усталый олень, когда дышит, вываливает толстый язык. Запрягают их цугом или одного на полкорпуса за вторым, накинув упряжь в виде петли на шею животного. Петля просторная, поэтому шею не затягивает, а ложится на плечи. От петли тянется широкий ремень – постромка – к санкам-нартам. Бывает, что во время бега олень перекидывает через нее ногу, и тогда оленевод соскакивает с нарты и перебрасывает ногу оленя обратно, чтоб постромка находилась сбоку и не мешала ему.
Мне впервые пришлось ехать на нарте, и я сначала держался на санках напряженно, опасаясь, что при ударе о дерево могу вылететь вон, но оказалось, что нарты очень устойчивы на ходу, не переворачиваются, потому что полозья у них расположены значительно шире, чем сиденье, а гнутый березовый обод впереди не дает нарте ударяться о деревья. Полукруглый, в виде дуги, обод принимает все удары на себя, и нарта не утыкается в препятствие, а только откатывается от дерева к дереву, а олени знай волокут санки вперед, не сбавляя рыси. Метров через двести-триста я приноровился сидеть на нарте верхом, поставив ноги на полозья и упираясь в снег, когда нарта начинала крениться, как настоящий каюр.
Езда на оленях увлекательна, как и на лошадях. Олешки рысью бегут по рыхлому снегу, разбрасывая его широко раздвоенными копытами и подергивая куцыми, задранными хвостиками, снег шуршит под полозьями, ветерок гладит прохладной ладошкой щеки, снег блестит и искрится, заставляя щурить глаза, не защищенные темными очками. Лиственничник, по которому бежит нарта, вдали густой, серый, обвешанный зеленоватыми бородами мха, словно бы разбегается по сторонам, чтобы сзади снова сомкнуться в густую серую стену леса. Лиственницы с сиреневой, порезанной трещинами корой бегут навстречу, с каждой ждешь столкновения и мысленно напрягаешься, но обод принял на себя удар по касательной, и санки откатились, а тебе только и остается, что пригнуть голову, чтоб колючая сухая ветка не оцарапала лицо или не сняла шапку.
От разомлевшего снега пахнет талой водой, соками и смолами деревьев, разогретых ласковым солнцем, набухающими почками кустарников и пробуждающимся к жизни багульником. Это весна. Несмотря на двадцатиградусные морозы по ночам, она уже хозяйничает днем вовсю, и с пеньков, валежин валятся белые шапчонки снега, подточенного со стороны солнца.
Душа поет и радуется: как хорошо жить на свете, как хорошо, что меня надоумило побывать на Севере весной, как славно позванивают колокольцы-боталы на шее оленей, как мелодично они звучат! Жизнь-кудесница заставляет учащенно биться сердце, освежает мозги, и все, мимо чего раньше прошел бы и не обратил внимания, кажется выпуклым, впечатляющим, незабываемым. И поездка превращается в сказку наяву, и мохнатые вдали строгие ели смотрятся как обособившиеся от остальных монашки-черницы, а березки – невестами в толпе великанов тополей. За мелькающей рединкой лиственниц наперегонки бегут по снежному полю белые змеи – серпантином нависший на валежинах снег. Он провисает с ветвей и стволов лентами, словно кто-то навешал его на просушку да забыл снять, и кажется, что лес наводнен белыми дивными зверями. И вдруг: «ф-р!» Столбом взрывается белый снег, и рядом с нартой взлетает что-то большое и черное – копалуха! Усевшись на ветку, гибкая и стройная, с белыми пестринами на боках, с недоумением следит она за нартами. Но передние проскочили, не заметив ее, а на нашей у каюра нет оружия, и глухариха остается позади целой и невредимой.
Для каюра Афанасия Архипова это привычное дело, а мне – продолжение сказки северного леса, продолжение песни. Лес не пустой, он населен и рыжими нахальными сойками, и синицами, и пуночками, начавши ми перекочевку ближе к северу, по белому покрывалу снега начертали свои письма-отчеты и горностай, и заяц, и соболь, и белая куропатка.
Дим-дим-бом-ди-дили! – выговаривает колоколец. Пофыркивают олени. С первого полугодия жизни, лишенные окрыляющей жизненной силы, они превратились в покорных, послушных воле человека животных и бегут, пока их заставляют бежать, пасутся, чтобы иметь силы опять бежать, и столь же покорно, с накинутым на рога маутом, окончат свой бег под ножом оленевода, когда на их место вырастут новые ездовые олени. Они не знали беспощадного боя с соперниками за обладание самками, человек сам определил, кому продолжать жизнь на земле, коротким нажатием щипцов обрывая ненужные или слабые побеги. Выживают сильные, и человек поддерживает этот непреложный закон, властно вторгаясь -в жизнь оленьего стада. Он изгоняет белых оленей, оставляя только серых. Белые альбиносы – это уже нарушение обменных функций, это уже в чем-то ослабленные, ущербные олени, и им незачем продолжать род. Белые важенки чаще серых остаются яловыми, а потомство у них вялое, то же и с производителями. «Я смотрю, – рассказывал мне Михаил Плотников, – если молодой олень уклоняется от драки, уступает другому – сразу же кастрирую его: с такого толку не будет – слабый».
Черт возьми, жизнь прекрасна, но она же и жестока, определив полноту функций только сильному. В природе все обусловлено необходимостью.
Каюру Афанасию двадцать один год, у него за плечами аимская восьмилетняя школа, но он все еще ходит в учениках оленевода, выполняет подсобные работы в стаде. Не хватает опыта. Его направили неделю назад в бригаду Амосова.
Афанасий следит за дорогой, порой соскакивает с нарты и направляет оленей на тропу, если они сбиваются в сторону, делает все не хуже других каюров, он скромный и славный парнишка и даже пишет стихи, хотя признаться в этом постеснялся, лишь покраснел, когда Лысенков выдал его тайну. Но стать настоящим оленеводом, оказывается, нелегко.