Оглушенный этой мыслью, я закричал;
— Михаил Харитонович, можно вас на минуточку!
Мой жалкий писк захлебнулся и утонул в Гольфстриме звуков, в их неодолимом водовороте. Казалось, это многоголосое и бессвязное пищание, уханье, рев никогда не остановятся. Наконец я не выдержал, выдрал листочек из тетрадки и написал: «Михаил Харитонович, есть очень срочное и важное дело. Надо помочь хорошему человеку. Прошу вас выйти в вестибюль, здесь — ужас, ничего не слышно», И передал листочек учителю.
Пробежав глазами записку, Михаил Харитонович вдруг воздел руки над головой, поставив их крест-накрест. И произошло чудо. Сходу натолкнувшись на незримую, но строгую преграду, тайфун звуков задрожал, притормозил, с визгом взвился напоследок. ввысь и, словно больно ударившись в потолок, бессильно рухнул и умолк, оглушенный, укрощенный. В тишине, непривычно кольнувшей уши, Михаил Харитонович сердито спросил меня:
— Что случилось? Почему мешаешь репетировать?
— Погодите!— взмолился я.— Я не мешаю... Но случилось вот что... — и я рассказал учителю обо всем, что произошло у нас из-за Стеллы.
—С сердцем фронтовик лежит? — сочувственно вздохнул учитель. — Это плохо. Особенно, если осколок рядышком... Танкист... И день рождения, говоришь, завтра?
—В том-то и дело, что завтра...— я заговорил торопливо, комкая слова,— Стасик переживает... Любимая, говорит, это у него пластинка. Как же он завтра без нее?
— А если проигрыватель в палату принести?— предложил Михаил Харитонович.— Или магнитофон?
— Не выйдет. Стасик и сам думал об этом. Но там почему-то розетки нет.
— М-да,— протянул учитель с ухмылкой,— Тогда нужен патефон с заводной ручкой. Ею эту штуковину можно как трактор заводить. Крутанул — и играет без всякого электричества.
Он вздохнул и, подойдя к табуретке, стал рыться в стопе нот.
— Вот.— показал наконец. — Ноты есть. Песня эта — знаменитая, ее все фронтовики любят. «В лесу прифронтовом...»
— А вы уже разучивали? — осторожно спросил я.
— Нет пока. Думал, на двадцать третье февраля сыграем. Но по нотам быстро разобрать можно, Если надо...
— Надо! Михаил Харитонович!— воскликнул я, боясь, что он может передумать.
Учитель вздохнул, стал набрасывать на чистые нотные линейки точки, палочки, закорючки и передавать ноты музыкантам.
Уже стемнело, когда в окно постучали. Я увидел Стеллу, Лицо ее, залитое сейчас светом из моей комнатки, было изумленно-растерянным. Она протянула мне странный в эту теплую пору светло-коричневый листок — съежившийся, застывший, заледеневший. Целлулоидный какой-то.
—- Откуда он у тебя! — вскричал я.— Где достала? Сейчас же еще нет таких.
Стелла объяснила:
— Понимаешь, как все вышло... Мама велела мне сухарики к чаю изготовить. Чтоб румяные были, поджаристые. Любит она их.. Печка у нас на открытой веранде стоит, ты знаешь, Я на противень хлеб уложила и, видать, не заметила, как с яблони листок слетел — и прямо... Понимаешь.
— Что же?
— А то! Я листок с сухарями и... А вынула противень — что такое?! Даже сама испугалась... Понимаешь?..— лицо Стеллы излучало вдохновение, глаза сверкали, горели жаром. Наверное, сейчас она вновь могла бы одним только взглядом сушить сухари и перекаливать масло в котле.
Я сразу же понял, куда она клонит. Ну и Стеллка! Умница!
Шепнул ей.
—Подожди меня, я сейчас.
И выскочил в сад с двумя пустыми ведрами.
—У Стасика в саду какие деревья? — спросила Стелла.
—А какая разница?— удивился я. Стелла спокойно объяснила:
—Ты же сам слышал от Стасика — дедушка Абдурахман осень по хрусту листьев узнает. А хруст, наверное, разный бывает. Специфический. От разных листьев разный. От яблоневых один, от тополиных другой. А?
— Яблони у них,— уверенно сказал я. — И урючины. Давай сюда...
Мы быстро набили оба ведра сочными, зелеными, полными жизни листьями с яблонь и урючин. И поспешили домой. Мои папа с мамой и сестра Айгуль смотрели пятую серию детектива. Мы скользнули на кухню,
— Сейчас. Сейчас... — нетерпеливо повторяла Стелла.
Движения ее были суетны, беспокойны. Она достала из духовки оба противня, и мы устлали их густым слоем мягких листьев.
Я запалил огонь, загнал противни в пазы и захлопнул духовку. Мы уставили друг на друга безумно счастливые глаза. Вскоре по кухне поплыл горьковатый дымок.
—Давай поглядим, — шепнула Стелла. — Может, готовы?
Мы потрогали листья. Они бугрились, шуршали, хрустели и вкусно трещали, как сухари. Впрочем, сейчас мы со Стеллой не променяли бы эти скрюченные, опаленные жаром листья не то, что на сухарики — не уступили бы ни листочка, ни прожилки в обмен на торт весом в тонну!..
Высыпав испеченные листья обратно в ведро, мы вновь уложили па горячие противни зеленое сырье. Но тут вошла встревоженная Айгуль, с подозрением поводя носом.
Горит что-то, — обеспокоенно сказала она. — Что вы тут делаете?
Печем,— ответил я и на глазах у изумленной сестры вставил снаряженные листьями противни в пазы духовки.
— Что это?! — ахнула Айгуль.— Это же... листья!
Они самые,— подтвердил я.
Ничего не понимаю. Вы печете... листья?
Печем.— Я был невозмутим. — Понимаешь, очень надо. А эти, видишь, уже готовые,— я окунул руку в ведро, и оно тотчас отозвалось приятным хрустом.
Не поломай! — испуганно дернулась Стелла. — Осторожно.
Айгуль отступила, бормоча:
—Ясно, опыт по ботанике... Так бы и сказал. А то — печем...
В больницу мы смогли прийти только к пяти часам. Обидно, конечно, что не с утра. Но что поделаешь — с утра уроки, а потом у них тихий час.
Дедушка Абдурахман — ура! — еще спал, когда мы втроем — со Стеллой и Стасиком — вошли в его палату на третьем этаже и осторожно высыпали вдоль всего прохода у его кровати листья из обеих ведер. ни с готовностью отзывались треском и шуршанием на малейшее наше движение, и хотелось умолить их, стуча пальцем по губам:
— Тише, милые, тише. Еще не время вам шуршать. Спите пока... Лежите спокойно...
—Вчера интересная история была,— шепотом рассказал Стасик.— Во время обхода... Профессор приехал со своими студентами, ужасно строгий, и потребовал, чтобы они побеседовали с больными и определили, что у них, болезнь какая.
Диагноз называется! — с видом знатока вставила Стелла.
Вот-вот... Потом подошли к деду. Стала одна студентка деда пытать, вопрос за вопросом, а все никак не может профессору-своему угодить. А тот хмурится, недовольный, Двойкой пахнет, И точно: "Не видать вам зачета!— говорит он студентке,— Ходите вокруг да около, а ухватить не можете. Тут дед за нее и вступился.
—Не ставьте, говорит, девушке двойку, Это не она виновата, а война проклятая. Откуда же бедняжке знать, что у меня в плече железка еще с войны сидит, Не надо ей из-за того фашиста, что в меня этот осколок усадил, двойку ставить, очень вас прошу, уртак профессор.
И гак разволновался, что профессор сдался.
И что он ему сказал?
Пообещал пожалеть, если дед обещает не нервничать. Ему ведь нельзя.
Я подошел к окну и по заранее условленному знаку во дворе больницы ожил духовой оркестр. Михаил Харитонович дирижировал, стоя впереди оркестра — лицом к окну. Казалось, он дирижирует окнами: форточки и стекла, повинуясь магии его дирижерской палочки, казалось, должны послушно хлопать, скрипеть и дребезжать. В распахнутые окна палаты вплыла мелодия вальса и закачала все вокруг, У меня закружилась голова. Мне показалось, что я никогда на свете не слышал музыки — чарующее, прекраснее, волшебнее этой. Губы сами шепотом листали слова:
С берез неслышен, невесом
Слетает желтый лист.
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист...
Дрогнули веки дедушки Абдурахмана. Он открыл глаза, но лицо оставалось неподвижным. Дедушка Абдурахман словно оставался в тысячный раз повторяющемся сне, где он, старший сержант запаса, только что вновь и вновь подавлял — упрямый и злой фашистский дзот, за который вспыхнул на его груди орден Красной Звезды. А может, снилось ему, что он сидит в кабине бульдозера и режет ухабы, тянет за собой дорогу. Но вот он разлепил губы и осторожно скосил глаза вправо, увидел внука Стасика и нас со Стеллой, молчаливо выпевающих одними губами вслед за мощно ворвавшейся в палату мелодией: