Заключенные тюрьмы Каллитея, во всяком случае те, кто не буйствовал по ночам, могли подтвердить, что дядя Костас относится к ним снисходительно, как к своим больным детям относился бы, если бы они у него были. То есть законные их требования доводил до сведения тюремного начальства, а незаконные выслушивал терпеливо и так же терпеливо внушал, почему они незаконны. Причем давал ясно понять, что в случае повторного предъявления требований, которые он квалифицировал как незаконные, предъявителю несдобровать. Средств в распоряжении дяди Костаса было достаточно: до прямых побоев он собственноручно не доходил, но в его подчинении всегда имелся этакий зверюга из бывших уголовников, которому дай только волю… И дядя Костас волю давал, но лишь в определенном, указанном выше случае. Какие требования законны, а какие нет — это уж дядя Костас решал единолично, руководствуясь при этом нравственным чутьем и не беспокоя всякий раз господина Болакиса, который и сам, как понимал старший надзиратель, также находился в двойственном положении: с одной стороны, рекомендовал не перегибать палку, с другой — настоятельно советовал не ослаблять рвения. Во вверенном дяде Костасу секторе всегда был полный порядок. За это похвальное благополучно дядя Костас был переведен в отделение смертников, что, по тюремным внутренним понятиям, было своего рода повышением, так как далеко не всякому надзирателю доверялось опекать особо важных государственных преступников, которые с точки зрения закона и порядка были не только неправоспособны, но не имели даже права на жизнь.
В отделении смертников были свои преимущества, важнейшим из которых являлось ограниченное число подопечных, а вторым по важности — текучесть их состава. Тут жалость и снисходительность дяди Костаса нашли благодатную почву, так как этих преступников действительно было за что жалеть. В своем отрицании закона и порядка они дошли до такой крайности, что самый факт их существования становился как бы неясным, сомнительным. Но сами-то они этого понять и принять не желали (за редким исключением, то были люди бесхарактерные или надломленные, которые настолько усомнились в ценности своего существования, что склонны были вообще ее отрицать) и из-за этого противоречия страдали и мучились в свои последние часы чрезвычайно.
Были в отделении смертников и свои неудобства: ночные дежурства здесь часто осложнялись передачей осужденных «на исполнение». Бывали случаи, когда осужденный относился к этой процедуре просто и деловито: вставал, когда ему следовало, одевался по возможности быстро, прощался с дядей Костасом, без которого передача, естественно, не обходилась, и пропадал навсегда. Но бывали и такие ситуации, когда в отделении смертников начинался шум, будивший всю тюрьму, — то конвойные являлись неловкие, то офицер слишком голосистый, а то и осужденный никак не мог совладать с собой. Каждый раз дядю Костаса распекал за это лично господин Болакис и был, разумеется, прав, но попробуй научи-ка этих топтунов из карательного отряда не грохать прикладами о каменный пол.
Но один десяток осужденных дядя Костас передал «на исполнение» за последние полтора года; впрочем, самой казни он ни разу не видел, да и смотреть не хотел, хотя знакомый жандарм и предлагал ему посмотреть. Весь акт убытия смертника напоминал акт его прибытия — только в обратном порядке, и если бы не различия в форме полицейского офицера, который смертника сдавал, и офицера карательного отряда, который его принимал, то у дяди Костаса могло бы возникнуть сомнение в целесообразности такой промежуточной ячейки, как камера смертников, и он непременно доложил бы об этом своем открытии начальнику тюрьмы господину Болакису, чем вряд ли заслужил бы его одобрение, так как в вопросах внутренней тюремной структуры господин Болакис был непримирим (он считал тюрьму Каллитея образцовой в своем роде), но, к счастью, принимали осужденного не те руки, которые сдавали, а значит — была необходимость в промежуточном звене, задача которого — сохранить жизнь заключенного до той самой минуты, когда она потребуется закону.
Сколько их сберег для закона дядя Костас — трудно точно сказать. Может быть, двести, может быть, двести пятьдесят: вначале он вел свой подсчет, с элементами психологической классификации (столько-то спокойных, столько-то унылых, столько-то буйных), но потом сообразил, что в самих этих подсчетах есть нечто противозаконное и непорядочное. Кому надо — тот и так считал, а кому не надо (дяде Костасу, например, этого никто не поручал), тот считать не должен. Это все равно что заниматься пересчетом денег в чужом кармане — занятие, с точки зрения каждого серьезного грека, бессмысленное.